— А и помрем — не заревем! — смеялся дядя Осип Тюкин, присутствовавший при этом разговоре и наверно знавший, что тут, в библиотеке, без него приключилось недавно. Нынче он был в добром духе, не подвергал сомнению то хорошее, чего ждали в селе, будто он сам в это хорошее поверил, набегавшись на станцию за газетами, к поездам, потолкавшись у вагонов, среди проезжавших с фронта солдат, наслушавшись по деревням, в округе, на сходах разных приговоров. — Не заревем, коли и помрем! — повторял он, скалил крупные частые зубы — он ими перекусывал, случаем, проволоку, драночные гвозди, удильные крючки, когда требовалось, а под рукой не было клещей, — Шурка тому свидетель, честное слово! — Опосля нас, мытарей, ребятеныши останутся дочери, сыновья, ухари наши востроглазые, — говорил он. — Ты их под сердитое сердце дубцом, ремнем дерешь за баловство, а кому больно? Тебе и больно! Они, стервецы, оказывается, ты сам и есть… Вот как оно получается, дорогие мытари. Стало быть, я не весь подохну, не — ет, кровинка моя будет жить! Вырастут наследники, поженятся, своих ребят народят, — опять кровь родная, живая… Может, это и есть бессмертие?
А дяденька Никита, сдвинув брови, нагнув лобастую, с залысинами голову, точно собираясь кого‑то забодать, толковал о другом:
— Читал я в книгах о мужиках, которые бога ищут, смысла жизни, сказать попросту. И сам видывал их немало, богоискателей этих, странников. Да вы поди тоже их помните, почище будут наших братейников Фомичевых, не лежит к ним у меня душа, режьте на части — не лежит… Так вот, про этих самых правдоискателей бродячих. До войны каждый день, почитай, шли шоссейкой, пробираясь из монастыря в монастырь, на богомолье, там, на ярмарку, в келью к святому отцу на покаяние и разговор. В книгах про них пишут завсегда с одобрением, можно сказать, с восхищением. Смотрите, дескать, какие у нас отчаянные люди, не единым живут хлебом мужики — добрались до бога, умняги. А чему, спрашивается, восторгаться? Разве тому, что рожи у шатунов круглые, кра — асные, грозят лопнуть, сами с тела здоровые, что ручищи, что ножищи бревна. На них бы, на этих искателях, умниках, пахать, поднимать перелоги, на гладких жеребцах… Лодыри они первостатейные, вот кто! — рявкнул дяденька Никита и долго не мог говорить, до того рассердился, разволновался. — Настоящий крестьянин, мужик наш, не такой — сами знаете по себе, — продолжал он, успокоясь. — Ему бога искать нечего, церковь рядом, иди молись, кто желающие. А которым неохота, опять же дело твоей совести, сердятся на это одни попы, им и положено сердиться, а мне, говорю, нет до того дела, ходишь ты в церковь или молишься дома. Вот он, бог: земля да солнышко!.. А эти, в подрясниках, лаптях, в прелых рубахах по монастырям, видите ли, ищут правду, где она и не ночевала, шляются по графам Толстым, по Иванам Кронштадтским…
— Заглядывал в Ясную Поляну, соблазнился разок, грешен, — сознался, перебивая, ухмыляясь, Катькин отец. — Пятачок, помню, получил от самого Лёва Николаича… новехонький такой пятак, ровно фальшивый… Дотошный был старикан, ласковый, а скупой, не то чудак большой: на жену сваливал, у нее, мол, все деньги, он, сам, чу, денег не признает.
— Они, богатые, — все скупые — на деньги, на правду, — отозвался зло Косоуров.
— И по монастырям бегал, бродяжил, каюсь. К чудотворным иконам прикладывался, щи ел со снетками в трапезных, скусные такие щи, и хлеб скусный, и квас… Однажды чуть не укатил, не уплыл с богомольцами в Ерусалим, — перестав смеяться, раздумчиво добавил Тюкин. — Своя воля — своя доля… Ты, Петрович, про меня не рассказывай. Я сам когда‑нибудь расскажу умрете со смеху и наплачетесь.
Дяденька Никита еще круче, быкастее нагнул большую свою голову, продолжал:
— Говорю, бродяги эти хотят знать: где бог, что бог… непротивление злу… и еще всякое про любовь. Бог это, стало быть, любовь… Человека надобно любить, согласен. Он того заслужил давно, человек, а наш брат, мужик, — и подавно. А зачем сюда всякое припутывать, мутить чистую воду? Плохих людей учи добру, уму — разуму, не тарабарщине. Они, может, не виноваты, что плохие, — жизнь виновата. Ломай жизнь, не жалей! Поворачивай ее круче, в свою сторону, делай правильной. По такой жизни и люди будут правильные… А искать пусто — это не густо, ума, брат, не много надо. Нет, тут другое: прикидываются ищущими, страждущими, а сами думают об одном — как бы пожить, не ломая хребтину, как бы задарма пожрать, да чтоб кусок‑то был поболе и послаще. Заткнул свою пасть — и на боковую… и больше ему, искателю бога и правды, ничегошеньки не надобно, никакого твоего непротивления и любви… Да он тебя первый слопает, только подвернись ему на узенькой дорожке, он покажет любовь к ближнему! Бей его по правой щеке, он те подставит левую, как же!
— Но есть же подлинные искатели… и правду ищут и бога, — осторожно возразил из‑за своего стола Григорий Евгеньевич.