Кажется, пленные его поняли. Они тоже засмеялись, поправляя берданы, топоры. Франц остановился, взял под козырек.

— Революция — ура! — провозгласил он, сорвал голубую кепку, подбросил ее над головой и ловко поймал. — Да зрастай революция… Россия!.. — И добавил еще что‑то по — немецки.

Молодой красавец чех, усатый, черный, как цыган, знавший русский язык, тряхнув кудрявым чубом, пояснил последние слова, чтобы все было понятно:

— Да здравствует революция в России… и во всем мире!

Дяденька Никита, жмурясь, смеясь, сказал дружелюбно управлялу:

— Вот так‑то, Платон Кузьмич, благодетель наш, революции — ура во всем мире… А вы не желаете ее видеть даже у себя в усадьбе! Ну, на что это похоже? Рассудите, разве так можно?!

— Да что вы ко мне пристали?! — закричал растерянно, жалобно управляющий. — Я здесь такой же посторонний. Понятно?.. Батрак, пролетарий — с… Что прикажут — то и делаю… Вон идет Ксения Евдокимовна, к ней и обращайтесь.

И смешно, вприскочку, совсем не по — стариковски вбежал на террасу флигеля, захлопнул за собой и запер на ключ, с треском и звоном, стеклянную, в переплетах, бубнами, дверь. Через нее было видно, как свалился Платон Кузьмич на стул, швырнул себе под ноги барашковый картуз, как выскочила из сеней управляиха и, поддерживая, повела мужа в горницу.

Ребятня воззрилась на другое: из сада действительно шла к своему дворцу сама барыня, высокая, тонкая, в черном, одно лицо белое да руки.

Мужики обратились к ней. Ребята не слышали, что они ей говорили, только видели, что Ксения Евдокимовна вдруг закрыла лицо руками.

Когда они осторожно подошли ближе, барыня, заплаканная, утиралась кружевным платочком.

— Я ничего не знаю, — стеснительно, грустно объясняла она Аладьину и Евсею низким, мягким, приятным голосом. — Я… не хозяйка, извините!

Она покраснела и опять заплакала. Сунула торопливо кружевной комок в рот, словно хотела, чтобы никто не слышал, что она говорит и как плачет.

— Да кто же тут хозяин? — пробормотал, смутясь, Сморчок и не мог глядеть на барыню, на ее слезы, потупился, уставясь на свои берестяные, в мохрах лапти: левый лапоть у него развязался, пастух не замечал этого, продолжал тихонько, недоуменно твердить: — Скажи пожалуйста, нетути хозяев, диво какое…

— Выходит, мы хозяева, — вполголоса отозвался дяденька Никита. — Да вы не волнуйтесь, Ксения Евдокимовна, не беспокойтесь, — сказал он громко и как‑то виновато. — Разрешите бедноте немножко пустошами вашими попользоваться, перелогами — мы ничего не тронем другого, и плакать не о чем.

Барыня стояла перед мужиками красивая и жалкая, во вдовьем платье, в слезах. «Уж не убили ли генерала на войне?» — подумал Шурка.

— Экая беда, напугали мы, кажись, женщину, Петрович, — смущенно шепнул пастух и оторвал светлые глаза от лаптей. — Вы не бойтесь, не сумлевайтесь, — ласково — просительно заговорил он. — Мы люди смирные, тихие, плохого никому не делаем. Как можно, упаси бог!.. Земельки бы нам, которая у вас лишняя… чтобы, значит, народ… Мы ведь как живем? В избе — одни тараканы и те разбегаются… Дозвольте землицы нам, по справедливости. Уделите по самой правде, по сердцу, сколько можно, и низкий вам от людей поклон…

Он стащил с головы заячью шапку — ушанку. Лохматый, маленький, в холстяной, новой, только что сшитой Сморчихой на пастушню обогнушке и белесых лаптях, весь светлый, не одни глаза, совсем нынче не медведь, скорее, не то божий странник, не то добрый леший, он поклонился барыне и сделал движение, будто хотел стать на колени.

— Ради бога! — воскликнула, побледнев, Ксения Евдокимовна и схватила Сморчка за большие темные руки. — Ради бога, не надо!

Евсей, не спуская с нее ласковых глаз, не сразу понял, чего она испугалась, не дозволяет ему делать. А поняв, снисходительно улыбнулся во все курчавое волосье на лице, освободился от ее слабых белых рук и, наклонясь, поправил онучу, завязал мочальные веревки на лапте.

— Маленько ошиблись, барыня, — сказал он.

Ксения Евдокимовна густо покраснела.

— Я напишу мужу, он вам ответит… Извините меня, простите!

И медленно, словно через силу, тронулась домой, в огонь, который охватил теперь пожаром весь ее белый дворец и плясал на крыше веселым, удалым парнем в желтых сапогах и красной рубахе.

Сморчок, глядя вслед барыне, с сожалением сказал:

— Эхма, травка — муравка!.. Смотрят на жизню по — старому, а она, наша житуха, ни старая, ни новая, пес ее возьми, середка наполовину… пестрая, суматошная жизня, бестолковая.

— Обожди, будет жизнь другой, толковой… Заставим! — упрямо отвечал дяденька Никита.

— Силком?

Пастух сомнительно, несогласно покачал заячьей шапкой.

— Зря ты меня сюда затащил, — ворчал Аладьин, поворачивая обратно к селу. — Говорил я тебе, попусту ноги бьем, так и вышло…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже