И девки старались, подбирали каждую палку и ветку. До крови обдирали себе голые локти, пальцы и ладони, рябые от серы, а топоров не выпускали, только треск и стук шел по Глинникам. Толстые очищенные сучья и сухостой они тоже рубили замечательно: хватят раз — другой накосо топором — и, глядишь, сосновая жердь, сук еловый толщиной в руку разваливается пополам, натрое, как задумано. Позади пучков, комелья, как по волшебству, расстилались вскорости улицами и переулками чистый мох и белоус. Сосенки и елочки подстрижены до одной ровнехонько, хоть гуляй под ними, собирай летом грибы и ягоды.
Гонобобельник и черничник на каждой кочке, скоро зацветут кусты. Первый созреет на припеке вместе с лесной запашистой земляникой крупная черника — пачкунья. Хороша пожива, да не больно выгодная на сбор: приходится наклоняться за каждой ягодкой — барашками, гроздьями не родится. Зато когда нальется матово — синяя, кисловатая голубика (гонобобель — тож!) всякого фасона — круглая и граненая, бутылочками, горшочками, подвесками — капельками, ее всегда усыпно; только подставляй набирушку, дой кусты обеими торопливыми руками — такая будет прорва ягод. А там, глядишь, побегут вольготно по белоусу и чистому мху рыжики, красные, сизые, зеленые, мал мала меньше — в копейку и грошик, а то и в пятачок, пропущенные ротозеями — зеваками, ядреные, без единой червоточинки, с молочком. Проглянут, на счастье ребятне, и цари лесные — белые грибы, коровки, самые большие, настоящие боровики, какие бывают лишь в соснах и елках, во мху, с сахарными долгими кореньями и развесисто — тугими коричневыми шляпками. Обмелеют в жару очищенные от можжух ямы с густо — черной таинственной водой, обросшие по краям осокой и кувшинками, и хоть руками лови карасей, круглых толстых, что лапти, золотых и серебряных, как лещи на Волге, — таскай их домой корзинами вместе с гонобобелем, брусникой и грибами, на удивление мамкам и батькам.
Но пока весной ничего этого нет в Глинниках, кроме гадюк и ужей. Гуляй под стрижеными елками и соснами да поглядывай под ноги, можешь и медянку встретить, она хоть не жалит, безногая ящерица, веретеница, но много про нее страхов в народе наговорено, лучше все‑таки повстречаться с гадюкой. Палка всегда наготове, убьешь и зарубочку сделаешь на память — добрым делам полезно вести счет.
И столько песен разливается весной по Глинникам, не переслушаешь: что ни девка, то песенка. Иная поет тихонько, как бы про себя, иная — в половину голоса, другая в полный дерет, даже с добавкой, на весь лес, поди доносится до самого Заполя. Песни разные, но больше, как всегда, жалобные, про измену, безответную любовь, про чужую дальнюю сторонку, куда уехал — укатил милый, а то и про Карпаты, где он лежит без могилы и креста. И даже если которые миленочки, из подростков, на войну не взяты и рубят пучки и комелье где‑то рядом, подсобляя сестрам, матерям, все равно девкам нравилось петь про разлуку и измену. Поют грустно, плачутся, сами же завсегда веселые — развеселые, смех да шуточки между собой, будто песни не про них про других, и ничего их не касается на свете. Может, и на самом деле их не касалось, кроме дролей — залеточков, ничего другое, что происходило вокруг, у них, девок, была своя жизнь, неведомая Шурке и, значит, неинтересная. Однако по тому, как Растрепа заметно льнула к девкам, начинала мурлыкать, напевать их песенки, тосковать, плакаться неизвестно о ком и о чем, — в этой неведомой девичьей жизни, как и в жизни парней — подростков, было что‑то и завлекательное, но пока ему, Шурке, незнакомое.
Еще приятней должно было бы быть в яровом поле, за Гремцом, к Крутову, где началась весенняя пашня. Но пахарей нынче виднелось мало, лошадей в селе осталось наперечет, полосы, загоны безлошадных хозяев зарастали осотом и лебедой. А подле, в барском бескрайнем поле, и вовсе не видать пахарей, разве что пленные австрияки по указанию Степана — коротконожки, а то и Василия Апостола (дед не мог вовсе отвыкнуть от своего старого положения в усадьбе и вмешивался, учил молодого старшого, что и где пахать, хоть тот и сердился, огрызался, что сам знает) поднимали перелоги на выборку, где земля получше, пожирней. Мужики поглядывали на барское поле, в ту его пустынную сторону, что простиралась до волжского луга, и матерились, скрипели зубами.
— Как собаки на сене… ни себе, ни людям!
Мужики уже не хмельные и не добрые, нету в них бесшабашного шумного раздолья, одна злоба. Они точно протрезвели, и у всех как бы болели, трещали головы с недавнего праздника.
Мало, мало отрады нынче в яровом поле, что в своем, что в чужом, это замечали и ребята. Только жаворонки пели — звенели с утра до вечера в высоком, начавшем голубеть и белеть небе, почище девок распевали, веселее. Жаворонки ни на что не жаловались, для них и барское поле было родным, как сельское, вся земля одинаково своя. И жизнь на ней для жаворонков была без перемен, прежней, постоянной. Оттого и звенело поднебесье колокольчиками без устали.