— Вот ты, Петрович, толковал: царя сбросили — это, мол, самое главное, генералишко не закавыка, сами спихнем, пустяки, под зад коленком, — напомнил Косоуров, вздыхая. — А выходит, легче было спихнуть царя Миколая, чем нашего хромого высокоблагородия Виктора Алексеича. Земля, брат, всему основа, правильно Евсей радуется, — на ней все стоят: царь, генерал, мужик… Стой на земле крепче, на обе ноги, и ты будешь генералом! Не умеем, душа у нас заячья…
Сморчок подобрал кнут, трубу, встал, чтобы идти на выгон, к стаду, и сызнова сел, ему не хотелось уходить.
— В Питере — Совет, в Ярославле, Рыбне — Советы… Приятственное слово: советоваться, — значительно сказал он, жмурясь, улыбаясь всем своим меховым, светлым лицом. — Вот и нам, ребятушки, мужики… Вот за какой конец ухватиться бы!
— Нам с городскими не по дороге. Она, мастеровщина, бога давно по трактирам пооставляла, с пивом, с водочкой окаянной пропила! — мрачно, набожно пробормотал Павел Фомичев, а брат его, Максим, злобно подхватил:
— Правильно, господи Исусе! Какая нам с ними дорога! Мастеровщина‑то как работает? Встал по гудочку, проходную будку, сторожа миновал, номерок повесил — и гуляй, шатайся по фабричному, по заводскому двору. Сиди по часу в нужнике, нехорошо сказать, кури, чеши языком, матерись, забывши бога… Знаю, бывал, чуть душу там не оставил… Завинтил какую гайку, постучал молотком — обед… А тамо — тка опять служи нечистой силе, дыми папироской, ругайся с мастером, глядишь, и домой пора. Восемь часов отработал по — теперешнему, подавай мне жалованье поболе, не то я устрою забастовку, покажу тебе, буржую, сукину сыну, прости господа, как ты задарма сосешь мою кровь!.. Свергли царя, теперь давай свергай хозяина, сплутатора! Плати мне каждую субботу долгую деньгу, а я буду устраивать митинги, разговаривать про слободу, в трактирах читать газетки, хлестать денатурат… Он, мастеровой, в будний день в пиджаке нараспашку, при часах в трахмале и жилете, а креста на шее нету, потерял. Щеголяет по Невскому, тросточкой помахивает: барин, господин! Худо ли?
— Густо заварил, да хлебать некому, — брезгливо сказал Егор Михайлович. — Слушай, праведная душа, некурящая, врать‑то разве не грешно?
— Я вру?! Как перед святым причастием!.. Это ты прикатил из Глебова незнамо зачем, врешь, заливаешь нам тут всякое. Апостола Петра приплел… Куда гнешь — видно! А бог? — взъярился Максим, крестясь и плюясь, оглядываясь на брата, и тот тоже разок плюнул и перекрестился…
«Какая слада, посмотрите на них, святых угодников, — подумал Шурка, — а вчера, слышно, чуть не подрались в своем пятистенке, опять чего‑то делили и не поделили, — будут разъезжаться, строиться».
— Нет, постой, дай мне досказать! — кричал Максим. — Я‑то, мужик, небось, господи благослови, гну хребтину свою в поте лица, с утренней звезды до вечерней. Прогневал всевышнего — град, засуха, ненастье в сенокос, в жнитво — все на мою грешную голову. Терпи! Молись! Проси прощенья!.. Не — ет, мужику надобно держаться господа бога и своего брата, крестьянина, подальше от богохульной мастеровщины!
— Да уж глядите, дорогуши, глядите в оба, не ошибайтесь! Краснобаев ноне уродилось — лукошками не соберешь, возами вози, деваться от них некуда, — ворковал довольный Устин Павлыч, забежав к мужикам на бревна по дороге домой на ночлег, постоянно торопясь нынче почище Вани Духа, занятый службой революции, как он говорил. Он ласкал всех голосом, отзывчиво — добрыми глазками и улыбкой во все обветренное, сильно похудевшее от забот и хлопот, веселое решительное лицо. — Свой‑то своего никогда в обиду не даст — вот что нам надо помнить завсегда, — внушительно добавлял он.
— Свои тоже разные бывают, — перечили мужики, хмурясь. — Один стоя спит, другой лежа работает. Тот шутит, крутит, этот в твой карман лапу запустил и не хочет вынимать: тепло — о лапе‑то в чужом кармане!
Устин Павлыч смеялся громче всех, щелкая крышкой стареньких серебряных часов. Ему, видать, очень хотелось побыть с мужиками на бревнах подольше, обо всем поговорить, да некогда, вот какая беда. Но все же он успевал всем своим сочувствующим видом, лаской, восклицаниями, хохотком показать, что заодно с мужиками, как и они, поглядывает в сторону усадьбы, барского поля, волжского луга и рощи в Заполе. Надобно, ой как надобно мирком да ладком договориться обо всем с генералом! Он, Устин, как член волостного земельного комитета, непременно поможет, погодите, выберет свободное времечко, а сейчас спать пора, дружки, баюшки — баю, завтра дел много.
— Революцию‑то одевать, обувать, кормить надобно, — приговаривал он, прощаясь, уходя. — Она знать ничего не желает, ей подай, революции‑то!
— Революции или себе? — не вытерпев, спрашивал дяденька Никита.
— Ха — ха — ха! — заливался Устин Павлыч, не обидясь. — И революции перво — наперво, и себе немножко за труды… как и все. А как же иначе? Да о чем вы тут сами‑то на бревнах день — ночь кумекаете, как не о себе?! Хи — хи — хи!