Но ребята не убрались, потому что на бревнах уже сидел другой солдат, без ружья, в рванье, щуплый, совсем паренек, лицо в сером пуху, рот большой, глаза напуганные, бегают по сторонам, всего боятся. Он ломал трясучими пальцами краюшку хлеба — Косоуриха пожалела молоденького солдатика, беспрерывно жевал хлеб, и крошки сыпались ему на колени, на дырявые штаны, а он все ел и ел, захлебываясь слюной от нетерпения и голода.
— Какой я солдат? — бормотал он дрожащим, со слезой голоском. — Я и ружжо‑то увидал впервой в окопе. Сроду из него, проклятого, не палял. Куда обойму эту самую совать, и не знаю… как его зарядить, ружжо‑то.
— Чему же вас в запасном учили? — недоверчиво спросил Митя — почтальон, отдыхавший на бревнах, с железной тростью и кожаной порожней сумкой. Спросил — и не заикнулся, от досады, должно быть.
— А нас и не учили, — жевал и тоненько бормотал солдатик. — Пригнали на станцию, посадили в телячьи вагоны — и на позицию… Ну какой из меня вояка? Отделенный орет: «Ставь прицел на тыщу шагов!» А я не умею, палю зажмурясь. Пуля‑то и летит куда ей вздумается… в самую тучу, не в германца… Выстрелишь, ружжо так и подскочит, так и ударит тебя в плечо, по скуле, сволочуга, — больно! Не то, кажись, ранили, слава богу, не то что… Во — от! Ты в него не попал, в германца, не тронул, а он, собака, все равно в ответ али оперед твово выстрела железным горохом сыплет — одна смерть! Свалишься на дно окопа, только тут и отойдешь, вздохнешь маленько.
Парень перестал жевать, помигал, побегал глазами, потупился.
— Нет ничего лучше — сидеть в окопе и не стрелять, — признался он тихонько. — Мы не наступаем, и он, германец, молчит. И все живы — здоровы… А чего же еще?
— Все‑таки убег из окопа‑то? — заметил с кривой усмешкой Максим Фомичев.
— Знамо дело, убег. Поди ты, дядя, там посиди, а я погреюсь на полатях.
Помолчав, пояснил застенчиво:
— Невеста осталась в деревне. Бражку на свадьбу варили, а меня, голубчика, и… Как приду, мать живехонько новую поставит, доиграем свадьбу. Она, моя мамка, мастерица варить что пиво, что брагу — с ног валит, вот какое у ней завсегда пойло!
— А в тюрьму не сядешь замест княжьего стола?
Большой рот жениха в шинели перекосился от одного уха до другого, глаза перестали бегать.
— Ну! — снисходительно — добродушно рассмеялся он с тонехонькими всхлипами. — Не имеют полного права. Свобода!.. Ох, уморил: тюрьма — а… хи — хи — хи! Я сам теперича любого в острог засажу! — наобещался он, ерепенясь.
Дяденька Никита крякнул, плюнул и пересел подальше от вояки.
Дожевав хлеб, тот напился из ведра. Оно всегда стояло у Косоурихи возле крыльца, наготове для прохожих, старое, ржавое, а вода свежая, холодная, и деревянный резной ковшик плавал в ведре корабликом. Парень накурился, наговорился и все сидел, чего‑то ждал.
— Самогонкой не занимаетесь? — спросил он у мужиков, и глаза его опять забегали по сторонам. — Есть у меня с собой важнецкая такая штуковина, прихватил с передовой, — похвастался он. — По теперешнему времени пользи — ительная вещь… Сменял бы на самогон, не пожалел, хотца попробовать, не пивал.
Оглянулся, помедлил и достал из засаленного, негнущегося вещевого мешка гранату бутылкой — белого железа, как из обыкновенной жести. Шурка, все ребята, конечно, кинулись смотреть.
— Бутылка на бутылку, а? — набивался мужикам охотник до самогонки. Сорви кольцо, ахнешь: разнесет на кусочки.
— Вот ты бы немца на кусочки и разносил, — сказал раздраженно Катькин отец. — Спрячь, еще соскочит кольцо, покалечишь ребятишек… Брысь, вы! цыкнул он на Шурку и его любопытных приятелей.
— Гранатой до него не достанешь, не подпустит, скосит пулеметом, не то закидает чемоданами, германец‑то, — объяснил словоохотливо вояка — беглец. — А у нас снарядов нету… Рабочие‑то ноне больше митингуют, чем делают снаряды.
— С чужого голоса болтаешь, — сказал старый питерщик, оказавшийся тут и все это время молча куривший настоящие городские папиросы, сидя на деревянном, поднебесного цвета, самодельном сундучке.
Сутулый, в серебре, что на лице, что под кепкой, сдвинутой козырьком на нос, с длинными сухими руками, высунутыми из рукавов пиджака и сцепленными узловатыми пальцами на коленях, он покачивался на сундучке, курил и, казалось, с одобрением слушал мужиков и солдатика, с явным удовольствием поглядывал, щурился вокруг, так ему все нравилось. Нет, оказывается, нравилось, да не все. Последние слова незадачливого вояки пришлись ему не по душе. Он расцепил с хрустом пальцы на колене и, не вынимая папиросы, только перекинув ее в уголок рта, в колючий металлический блеск серебра, сказал негромко, но строговато: ври, мол, да не завирайся.
Болтуну, беглецу помолчать бы, послушаться, а он окрысился, откуда смелость взялась, схватился ругаться, размахивая белой железной бутылкой. Ребята смотрели, и ледяные мураши ползли у них под рубахами: вдруг слетит кольцо ненароком с рукоятки, как раз и разорвется граната посреди лужайки собирай косточки.
Но тут дядя Ося Тюкин встал с бревен и молча взял гранату.