Но ведь он, никто другой, опустив голову, стиснув ее руками, сидел один на парадном крыльце школы, на самой нижней ступеньке, и народ, когда расходился с митинга, старался обойти стороной это крыльцо, не смотрел на учителя, не кланялся ему, не прощался с ним, будто и не видел Григория Евгеньевича. Иные нарочно отворачивались, и все это страшней и больней даже отцова безножья.

Неужели на самом деле перестанет Григорий Евгеньевич быть для него, Шурки, для всех ребят, учеников, правдой из правд, отцом и господом богом, добрым и справедливым, который все знает, все умеет, все понимает и никогда не ошибается? А вот сегодня… Нет, еще раньше… Неужели так все это и останется навсегда? Что же тогда делать Шурке, как жить без учителя? И что тогда будет с самим Григорием Евгеньевичем? Со всем белым светом? С солнышком?!

Его мучает, не дает покоя и другое, важное, очень дорогое, о чем ему по некоторым причинам не хочется думать, а все думается, он не может не думать.

Бот бежали они сейчас мимо барской усадьбы, самой короткой дорогой в село, торопясь попасть в Сморчкову избу первыми, чтобы ничего не прозевать, и Шурка жадно выпытывал у дружища Яшки Петуха, счастливчика, про отца, когда же тот успел прикатить из Питера, какие у него медали и кресты на груди, что он привез с собой («Ружье? Гранату?.. Неужели с пустом явился?! Ну, я же говорил… Ах, все равно дядя Родя — молодчага из молодчаг, воистину богатырь Илья Муромец, в минуточку все перевернул в селе!»). Шурка выспрашивал и восторгался, и Катька Растрепа и Колька Сморчок радовались. Даже Володька Горев, новый приятель, питерщичек — старичок, в морщинках, все еще не привыкший гулять босиком, худущий, желтый, а драчун что надо, даже он, не зная вовсе Яшкиного отца прежде, радовался и уверял, пришепетывая, задыхаясь от бега, будто он видел дядю Родю на Выборгской стороне, в Питере, когда жгли полицейский участок. И на манифестации он распоряжался, шел впереди с красным флагом, очень похож, ну точь — в–точь такой же высоченный и в шинели. Володька говорил, что у дяди Роди все ухватки Овода, ну из книжки, очень интересной, которую он привез с собой. Есть такие вожди, самые — пресамые атаманы: Спартак, Овод, Гарибальди, наш Стенька Разин, Пугачев Емельян. Ведут народ на войну с буржуями и поют: «Это будет последний и решительный бой, с Интернационалом воспрянет род людской». Сейчас он все расскажет по порядку, только чуточку передохнет.

А отдыхать было нельзя, некогда, летели со всех ног и повстречали у Гремца давнишних знакомцев Витьку и Мотьку, барчат, и их маленькую сестренку Ию. Володька Горев, как увидел барчат, и пришепетывать перестал, схватился за ремень (он носил настоящий школьный ремень с зеркальной бляхой, питерский), закричал грозным криком:

— Бей буржуев!

— Это не буржуи, — сказал ему Яшка, здороваясь с барчатами.

— Ну, буржуята, все равно. — Володька размахивал ремнем, надвигаясь. — Бей, не жалей!

— Говорят тебе, это не буржуи и не буржуята, — рассердился Петух. — Разуй глаза, это же Мотька и Витька, у них есть ружье монтекристо.

— Отобрать ружье! У всех буржуев отбирают. И у городовых. Смит — вессоны с кобурой и свистки, я видел, я… Отобрать! — хорохорился питерщичек — старичок, наскакивая.

Барчата, в полотняных рубахах — гимнастерках и почти, что в офицерских своих фуражках с белыми, как летом, чехлами и значками, в серых брюках и штиблетах, с сачками из марли для ловли бабочек, стояли насупясь, сжимая кулаки, загораживая собой девочку, и это Шурке понравилось. Рыцари, как в «Тарасе Бульбе»!

Рыцари, побледнев, молчали, косились по сторонам, высматривая, куда ловчее бежать. Ну, это плохо, совсем нехорошо. Чего бояться? Одна Растрепа поддерживает Володьку, и Шурка знал, почему она это делает. К тому же дура прямо‑таки глядела в рот Володьке и бессовестно бежала с ним рядом, этого еще не хватало.

— Буржуи! Буржуята, они самые! — вопила Катька, засучивая рукава кофты. — Эвон и буржуйка выглядывает, проклятая. Лупи буржуйку, она самая вредная, самая богатая, гляди, как вырядилась!.. А — а, прячешься, попалась мне на узенькой дорожке?!

— Растрепа, постыдись, — остановил Шурка. — Она же маленькая

Катька вскинулась, точно никогда не видывала Ию, пощурилась на весняночку — беляночку в соломенной шляпке с большими полями и голубыми ленточками и бантиками, на ее клетчатое платьице и голые ножки, обутые в синие, как бы плетенные из полосок кожи туфельки, похожие на лапоточки.

— Расфуфырилась, барыня и есть… Фу — ты ну — ты, госпожа, от горшка два вершка! — Растрепа плюнула и отвернулась, такая была сердитая да еще расстроенная из‑за отца. — Когда подрастет, я ей все равно выцарапаю бельма, — пообещала она.

Ия высунулась из‑за братишек, топнула синей плетеной туфелькой — лапоточком.

— Я сама тебе выцарапаю!.. Сейчас! Я большая! Еле утихомирили Мотька и Витька отчаянную свою сестренку, она так и рвалась из рук, брыкалась, ревела и ругала Катьку.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже