Содрогнувшись невольно, не ожидая, чтобы Тургенев так искренне, просто, и с того ни с сего выказал перед ним накипевшую боль, о которой он догадался давно, сам этой болью болея, но которую никому доверить не мог, он ощутил весь ужас своего запустения, пальцы путались, не лезли в перчатку, он сердито дергал её, видя, как указательный палец упрямо лезет на место большого, но не умея сообразить, что надо сделать, чтобы они поменялись местами и перчатка наделась как следует.
Он тосковал по настоящему другу. Он жаждал участия, понимания, теплоты. Он двадцать лет дожидался сердечного слова и всё ещё верил, как встарь, что одно такое сердечное слово могло озарить его серую, скудную, скучную жизнь, однако чем дальше, тем больше страшась что уже никогда не услышит его.
Иван Сергеевич ёжился зябко, поднимал воротник, угрюмо молчал, глядя в сторону беспомощными глазами.
И он тронул его за рукав:
– Пойдемте, Тургенев, ко мне.
Иван Сергеевич повернулся, затопал, вгляделся в него. По большому лицу пролегла какая-то мрачная тень. Зябко, сдержанно, глухо прозвучал тонкий, отчего-то надтреснутый голос:
– С удовольствием… к вашим услугам…
И они поворотили к Литейному, не сговорившись пешком, словно бы поначалу стесняясь остаться друг с другом наедине. В куче прохожих, должно быть, им пока было легче вдвоем.
Взмахивая правой рукой, не прикасаясь больше к интимному, Иван Сергеевич философствовал с безропотной грустью:
– Всё проходит… и что может быть непреложного, неизменного в нашей бренной, быстро пролетающей жизни?..
На ходу говорить с ним было почти невозможно: Иван Сергеевич делал свой обычный мерный размашистый шаг и конец фразы уносил безвозвратно с собой.
Они поневоле стали молчать.
Зажигались один за другим фонари. Прохожих становилось всё больше.
Они прибавили шагу, хотя идти в толпе стало трудней.
Широко свалив на руки Федору шубу, Иван Сергеевич бесшумно и стройно прошел в кабинет и с медлительным барским изяществом опустился не глядя в самое удобное кресло, едва не развалив своей непомерной громадой просторную старую мебель.
Торопливо садясь, он отдал распоряжение почтительно застывшему Федору, всё ещё с шубой в руках, сам придвинул ближе к гостю низенький столик, как-то боком расположился напротив, любезно предложил самую светлую из сигар, позабыв, что Иван Сергеевич не завел привычки курить, и, смутившись, умолк.
Иван Сергеевич подался к нему, внезапно возвращаясь к полузабытой ресторанной беседе:
– Ещё раз благодарю вас, голубчик, за милую шутку с этим, как его, с Вяземским, да и с Мусиным-Пушкиным тоже.
Он серьезным тоном прервал, прикрывая глаза:
– Не будем больше об этом.
Иван Сергеевич согласно кивнул, и волосы мягкими крыльями упали ему на глаза.
Федор явился с подносом в могучих руках, торжественно выставив их далеко вперед и неловко, с почтительным взглядом, обращенным к Тургеневу, с довольной улыбкой на широких обвислых влажных губах.
Вспомнив наконец, что он в этом доме хозяин, язвительно глядя на разомлевшего от почтения Федора, который учуял прирожденного барина своим верным деревенским чутьем, он стал увереннее в себе, сел попрямей и словно бы даже развязней, сам налил кофе в китайские тонкие чашки, придвинул свежие сливки, печенье и сахар и мягко спросил:
– Вам сколько, Тургенев?
Мечтательно потянувшись, Иван Сергеевич отозвался с тихой прозрачной улыбкой:
– Очень сладкий люблю.
И вдруг представился избалованным милым ребенком, и страстно, весело захотелось понянчить, побаловать простодушного великана, и он чуть иронично спросил:
– Значит, четыре?
Склонив голову набок, Иван Сергеевич словно бы с сожалением протянул:
– Пожалуй, довольно и трех…
Он бросил в чашку Тургенева три, довольный, что размашистый Федор колол сахар ленивой и потому щедрой рукой, сам размешал и сам же, шутливо разыгрывая галантного маркиза прошедших времен, подал гостю полную чашку, однако чашка от его возбуждения задрожала в руке, и черная капля торопливо сползла по синевато-белому боку.
Сконфуженно глядя на черную полосу, оскорбившую синевато-белое поле, он жадно глотал горький кофе, обжигаясь, давясь, позабыв про сахар и сливки.
Иван Сергеевич сделал маленький осторожный глоток, чуть придержал и наконец проглотил, удовлетворенно причмокнув большими губами:
– Отличнейший кофе у вас.
Застенчиво улыбнувшись, он подтвердил:
– Мокко, настоящий, меня не обманешь.
У Ивана Сергеевича, очищаясь, светлея, оттаивали голубые глаза, глубокая грусть уходила из них, почти неприметно застывая где-то на дне. Иван Сергеевич, оглядываясь, улыбаясь чему-то, держа перед широкой грудью чашку и блюдце в обеих руках, пришепетывая, с удивлением похвалил:
– Да, Иван Александрович, вы умеете жить.
Совершенно сконфузясь, он забыл прикрыться всегдашней добродушной ворчливостью, и голос неожиданно прозвучал с естественной простотой:
– Люблю хорошие вещи, в конце концов они дешевле плохих.
Сделав побольше глоток, сладко прищурив глаза, Иван Сергеевич произнес, размышляя: