Там и тут высились горки пепла и костей, среди которых поблёскивали железные предметы – пряжки, пуговицы, какие-то элементы оружия, подковы и детали сбруи. Возле одной горки я нашёл записную книжку, испещрённую знакомыми стихотворными строками, и с отвращением швырнул назад. «Породистую дворняжку» в смерти уравняли с теми, над кем она так хотела возвышаться. Её не удостоили даже королевской кары.
Увиденное безошибочно подсказало: когда всё началось, золотой свет просочился наружу и первыми изничтожил чудовищ именно там – либо потому что Бесик хотел защитить горожан больше, чем себя, либо потому что новообращённые солдаты и даже Маркус были намного слабее того, что вылезло из крипты. Так или иначе, ни одного вампира не было поблизости, лишь трупы – растоптанные, раздавленные, пронзённые кольями.
Живые сидели все в одинаковых позах, напоминая заспиртованных детёнышей из музеев уродливых диковин. Люди поджимали к груди колени, прятали лица и прикрывали головы. Паства. Огромное стадо, ещё недавно бессмысленно готовое уничтожать, искоренять, сжигать… спасаться. Я коснулся плеча Михаэля Штигга; тот не шевельнулся. Если бы аптекарь не дышал – хрипло, с присвистом, – я решил бы, что он мёртв. Но на самом деле все они просто слушали приглушённую молитву; здесь казалось, что шепчет её сама земля. Может, в каком-то смысле так и было.
Тело Капиевского я обнаружил на ограде; два длинных металлических штыря выходили из груди. Одутловатое лицо доктора хранило привычно спокойное, полусонное выражение, значит, я мог надеяться, что, падая с крыши, он уже умер и не успел ощутить ещё и этой, последней боли. Он не заслужил её, а впрочем, он вовсе не заслужил пустой, пусть и героической, смерти. Я подумал о его вольной родине, о том, как мало мы, в общем-то, говорили не о делах, и о его разбросанных по континенту, живущих в Брно, Варшаве и Полтаве детях, по которым он гордо, сдержанно, но мучительно скучал.
– Ave ac vale[68], – шепнул я. – Пропала буйна голова.
То, что осталось от Вудфолла, я опознал только по особым посеребрённым набойкам на сапогах и по валявшемуся поблизости ожерелью из вампирских зубов. Его я поднял и поскорее спрятал, как спрятал и арбалет доктора – когда снял Капиевского со штырей и положил на мостовую. Avvisatori, видимо, рвала взбесившаяся толпа; кто-то проехался по нему лошадью… деформированный череп, сломанный нос, сплошное месиво плоти и хрящей вместо привычных насмешливых, дерзких черт… я близок был к безумию: мне чудилось, будто труп улыбается, немо ободряя меня. Даже правая, переломанная в двух местах рука его была приподнята в ужасном подобии приветственного жеста. Я аккуратно сложил её вместе со второй на груди и, не узнавая своего голоса, напутствовал в ответ: Aut Caesar, aut nihil. Арнольд Вудфолл определённо был Цезарем, больше, чем я.
Какое-то время я стоял над моими мёртвыми друзьями – иного слова я для них не искал и никогда не стану, хотя вместе мы одолели смешную в масштабах жизни часть пути, крохотный отрезок, за который дружба обычно не рождается. Я думал о том, что нужно помолиться… но ни слова не могло сорваться с губ. В груди всё перехватило, сдавило и не отпускало, и хотелось либо чтобы хоть кто-то сжалился надо мной и убил меня, либо сделать то же, что сделала толпа, – сесть в позу зародыша и слушать молитву земли. Но я этого не сделал. Я не был с ними. Не был ни с кем, даже с собой.
Небо светлело, а часовня полыхала изнутри, и к золотым всполохам Господнего света всё больше прибавлялось рыжих вспышек очищающего пламени. Оно по-прежнему ловило и карало тварей, что пытались вырваться наружу и приумножить ужасы прошлого ужасами будущего. Я безнадежно подумал вдруг о том, что… всё пустое.
Зло ведь бессмертно. Оно существовало и будет существовать всегда, как тень Добра, как то, в борьбе с чем оно раскрывает суть и обретает новые смыслы. Змей, давший людям не лучшую, но новую дорогу, братоубийство Каина, три искушения Христа и предательство Иуды… чьи были все эти умыслы, чьи дозволения? Не выходит ли, что подобное будет подстерегать род человеческий на протяжении всего его несчастного существования? Не выходит ли, что Зло было изначально, до Шести Дней, задумано тем самым добрым Творцом, что вообще всё это – часть колоссального жестокого опыта, который Он проводит, сидя не в трепетно обрисованном Блаженным Августином Небесном Граде, а в некоем подобии Венского университета или, хуже того, анатомического театра, забитого трупами грешников и праведников?
Я вскинул голову. Звёзды, тая на глазах, не отвечали. Я поднял подрагивающую окровавленную руку и сначала простёр её, насколько мог, а потом сжал в кулак. В жесте не было ни отчаяния, ни угрозы – чистое сумасшествие. Последняя звезда погасла, и я разжал пальцы. Луна ушла.