Всё это произошло на следующий день, а вскоре на погосте появилось четыре свежих могилы. Брехт Вукасович. Петро Капиевский. Арнольд Вудфолл. Бесик Рушкевич. Могилы были рядом; такое решение принял я как человек «наиболее близкий усопшим». Трудно сказать, почему Вольдемар Шпорк, помощник Маркуса, к слову, приятный, хотя и рябой малый, безошибочно определил так именно меня. Но он определил и даже хотел выделить из казны средства, которых я, впрочем, не принял, оплатив всё из своего кармана. Когда похоронный обряд завершили, юный Шпорк долго стоял со мной на ветру, задумчиво смотрел на мёрзлую землю и без конца повторял:
– Хоть бы всё успокоилось…
Казалось, он, в отличие от большинства, помнит случившееся, и помнит не как угар, в котором хотели сжечь священника, а как что-то иное. Иначе почему он ни капли не удивился, ни убедившись, что в гарнизон никто не вернётся, ни увидев, что кладбищенское озеро очистилось от кувшинок, ни когда, возвращаясь с погоста и проезжая часовню, мы нашли на месте падения Бесика несколько выросших меж камней багровых роз? Он только покачал головой и стал тереть лоб, а потом перекрестился и повторил свою фразу.
Он не ошибся в надеждах: в городе стало спокойно. Ко времени, как герр Гассер и герр Вабст наконец присоединились ко мне, никто уже не стучал ночами в чужие окна, никого не находили наутро странно больным. Люди умирали исключительно от горячки, переедания, пневмонии или после случайной драки. Удостоверившись в этом (оканчивая старые дела и начиная новые, я провёл там ещё недели две, после чего бросил коллег), я написал несколько писем императрице, где подробно отчитался о произошедшем, а именно о:
– в среднем прескверном состоянии здоровья и нравов местного населения: массовом малокровии, истощении, повальном невежестве;
– несоблюдении условий захоронения трупов, ведущем ко всевозможным, зачастую пугающим аномалиям разложения;
– явлениях народного помешательства и бунта, свидетелем которых мне пришлось быть;
– необходимости поставить во главе местной церкви священника, столь же образованного и достойного, сколь ныне (в результате неудачного падения) покойный;
– том, что местонахождение Йохана Мишкольца мне до сих пор не известно и у меня есть подозрение, что османские шпионы могли пожелать расквитаться с ним;
– массовом дезертирстве целого гарнизона и о том, что некоторые в городе считают, будто гарнизон обратился в отряд мертвецов, а потом был уничтожен Господней рукой;
– пагубном пристрастии моравов к выпивке, искажающем их восприятие объективной реальности.
Пунктов было ещё много, около двадцати, и императрицу они удовлетворили – точнее, так мне показалось, о наивный я дурак! Ведь в последнем ответном письме, которое я получил намедни, была приписка особенным,
«Я жду Вас с нетерпением, мой бесценный друг, чтобы услышать…»
Последнего слова не было, но я понял: «правду». И я расскажу, ибо нет правителя умнее и проницательнее, чем моя бесценная, и нет женщины, которая лучше неё поймёт, почему из маленького городка я возвращаюсь с ранами, которые вряд ли успеют зажить за тот срок жизни, что мне остался. Раны невидимы; медик вроде меня должен бы отрицать их существование, но я не могу. Зря говорят, будто с годами отмирает не только наша плоть, но и способность обострённо, на пределе, радоваться и скорбеть. Может, радости это и касается, она блекнет, как наши волосы и глаза, но от горечи, увы, мы не защищены ни в каком возрасте. Имена погибших друзей всё время звучат в моей голове; лица стоят перед внутренним взором. Закономерность эта – необыкновеннейших, лучших забирают первыми – несправедлива, и тем страшнее сознавать её, когда никак не можешь на неё повлиять. Я не могу. Да и никто не может. И даже понимая это умом, не выпуская из памяти водоворот обстоятельств, против которых я оказался бессилен, я продолжаю, продолжаю винить себя. Двое из тех, кто погиб, защищая Каменную Горку, были совсем молоды, не успели завести семей, не оставили никого, кто хоть отдалённо напоминал бы о них, был бы их продолжением. Третий оставил, но нрав его, склад ума, небывалое жизнелюбие – всё обещало ему ещё много добрых поступков при жизни и спокойную смерть в кресле у огня. И вот, их всех нет, а я остался – я, который и так успел довольно; я, у которого четверо прекрасных – что бы я ни говорил о Готфриде, прекрасных! – детей. Почему решено так? Видимо, мне суждено гадать до конца дней. Слишком многое напоминает мне о друзьях, и порой память так тяжела, что я, как ребёнок, начинаю воображать иные развития событий, где все живы, и проваливаться в них. Впрочем, я сам тащу эти воспоминания и иллюзии за собой, как кандалы. Но это лучшие из кандалов, какие мы можем носить.