Конечно, и в Коране сказано и муллы постоянно твердили, что перед Аллахом все равны — нищий и богач, знатный и простолюдин. Но разве между собой эти люди были равны? И разве от равенства перед Аллахом богачи кормили всех голодных, а знатные делили кров со всеми бездомными? А ведь в Коране сказано: сироту не притесняй, раба отпусти, покорми бедняка, просящего не отгоняй… Но разве этим указаниям Корана следовали богачи и знать, разве добивались от них этого муллы и имамы? Когда бедняк приходил с жалобой на притеснения и жадность богача, чем утешал его обычно мулла? Что отвечал ему знатный и властный? Они брали из Корана то, что им было выгодно, и говорили, что Аллах разделил среди людей их пропитание в жизни ближней и возвысил одних степенями над другими, чтобы одни брали других в услужение, и что Аллах велел не простирать своих глаз на то, чем он наделил некоторых — расцветом жизни здешней.
Вот и получается, рассуждали аксакалы, что, исполняя волю Аллаха, муллы могли добиваться, чтобы богатый всегда делился с бедным, властный не притеснял обездоленного, знатный уважал и помогал дехканину и ремесленнику. Но муллы если и напоминали об этом знатным и богатым, то лишь боязливо и униженно, зато бедным и обездоленным грозили всеми карами Аллаха, если они осмеливались роптать и возмущаться. Так на чьей стороне были слуги Аллаха? Кому служили они — народу или баям, бекам и царским чиновникам? А теперь многие из них вспоминают лишь о том, что они, мол, призывали не притеснять сирот, накормить голодного и подать просящему. Конечно, было это, было. Только вот пользы от этих призывов не было. Ибо можно хоть сто раз сказать «халва», однако во рту от этого слаще не будет.
Теперь нет баев, нет царских чиновников, и религия теперь, как вода, как земля, принадлежит трудовому народу. Конечно, соглашались они, басмачи разбойничали под зеленым знаменем ислама. Но сама вера, мол, тут ни при чем.
Даже предписания религии старейшины рассматривали с классовых позиций. Какой бедняк, говорили они, мог содержать четырех жен? И что бы ни говорили муллы, сколько бы ни ссылались на Коран и на хадисы, аксакалы только неуступчиво покачивали головой и говорили, что, мол, баи это выдумали для оправдания своей жадности… Но такую же неуступчивость вызывали у аксакалов и те поступки, которые нарушали предписания Корана и шариата, казавшиеся старикам разумными. И даже те из старейшин, которые не верили в бога и не совершали намаз, не постились в месяц рамадан, старались не выставлять свое неверие напоказ, более того, считали, что вера в бога — это одно, а соблюдение требований шариата — совсем другое.
Все эти рассуждения казались мне тогда мудрыми и неопровержимыми. И лишь многие годы спустя, изучив все, на чем основывается ислам, пройдя мучительными путями поисков истины, я понял, как наивны были такие суждения, сколько ошибок и ложных представлений было в простодушной попытке аксакалов соединить несоединимое, доказать недоказуемое. Но понял я это очень не скоро. А тогда, еще юношей, я жадно внимал их степенным речам. И нет ничего удивительного, что неукоснительное соблюдение требований веры и пребывание в комсомоле не казались мне чем-то несовместимым. Для меня это были как бы два совсем разных пласта жизни, которые пока еще нигде и ни в чем не пересекались.
Вскоре я стал бригадиром комсомольско-молодежной бригады. Это было уже признанием моего трудолюбия и каких-то способностей. Отец стал гордиться мной, мать тоже, казалось, была довольна.
В 1946 и 1947 годах наша бригада занимала первое место по сбору хлопка среди комсомольско-молодежных бригад. Меня наградили медалью «За трудовую доблесть».
Казалось бы, моя дальнейшая судьба была решена. Отец был рад, что я, как и он, выращиваю хлопок. Мне приятно было чувствовать уважение земляков. Но моя мать думала по-другому…
Однажды, в начале 1948 года, в ошской мечети Абдулахан было торжественно объявлено, что в Бухаре открылось медресе. Имам Шаппат-ходжи предложил направлять туда юношей, имеющих неплохое образование и ревностных в вере.
В тот день в мечети были и мои родители (по пятницам эту мечеть разрешалось посещать и женщинам). Могла ли мать, убежденная мусульманка, к тому же уверенная, что я отмечен особой милостью Аллаха, остаться равнодушной к такому призыву? С того вечера у нас в доме только об этом и говорилось.
Честно говоря, я и сам не знал, что делать. Мне было очень жаль расставаться со своей бригадой, да и в глубине души я понимал, что если поступлю в медресе, то огорчу тех комсомольских руководителей, которые возлагали на нашу бригаду и на меня большие надежды. Но, с другой стороны, мне очень хотелось стать слугой Аллаха, причем не каким-нибудь бродячим муллой или шейхом, а обязательно высокообразованным. В ту пору я был уверен, что, чем выше сан духовенства, тем ближе они к богу и тем угоднее ему и авторитетнее среди людей. И когда мать в ответ на мои колебания расплакалась, я решил последовать ее настоянию.