– Вот видите, еще в село ездите, – с грустью и даже с обидой сказал гость. – К женщинам, к бабам, как вы говорите, ездите… Я понимаю. Лес, здоровый образ жизни, простое питание, физическая работа, но ведь у вас была и иная жизнь, вы прошли сложный, большой путь. Ведь вы не можете думать о жизни вот так, на уровне примитивной биологии… вы много страдали… Мы с вами одного примерно возраста, так ведь? Скажите, отчего же вы еще ездите… к бабам, садитесь на коня, ощущая, очевидно, своим телом горячую кровь и плоть сильного животного, а я вот, несмотря на старания десятков лучших врачей, целых институтов, давно ничего не могу? И от чего зависит ваша ясность духа? Отчего вы не боитесь и не ждете, да, да, я знаю, не ждете предстоящего? – спросил он с остановившимися, сторожащими именно это предстоящее глазами и сразу как бы погас, ссутулился и стал еще дряхлее. – В конце концов, это и есть главное… Вот я достиг вершин жизни, вокруг меня суетятся сотни людей, они ловят любое мое слово… взгляд, я могу сделать все… почти все, – тут же поправился гость, уловив в лице своего собеседника, где-то в дрогнувших губах, легкую усмешку. – Да, да, а вот самого главного, полноты жизни, уже невозможно вернуть… И потом, многим ведь совершенно невозможно жить по-вашему, уйти в леса, в степи, в другие глухие места, жизнь требует продолжения, надо же кому то делать и то, что выпало, допустим, на мою долю… на долю таких, как я…
– Зачем? – неожиданно и для себя спросил лесник, почувствовавший к своему гостю, явно уставшему от непривычно долгой речи, сочувствие. – От старости никакое зелье не поможет. Падает отжившее дерево, пчелы сразу же меняют одряхлевшую матку… Я спокоен не от старости, Борис Андреевич, жизнь во мне уравновесилась, оттого я спокоен. Я по своим годам на самом законном своем месте, вот я ничего и не боюсь…
– А я, вы думаете, не там, где мне должно быть? – спросил Малоярцев, с еще большим старанием, чем прежде, выговаривая отдельные слова и в то же время прикрывая иронической улыбкой, которая никак у него не получалась, свое недовольство разговором. – Вы ведь, очевидно, и в самом деле знаете какой-нибудь секрет жизни, только не хотите его рассказать, скрываете… Или боитесь сказать.
– Скрывать-то нечего, Борис Андреевич, – ответил лесник, вначале хотевший отмолчаться. – И бояться тоже… Чего же мне бояться после такой-то жизни? Старый человек может помочь людям верным словом, да таких теперь немного… Так-то… А вот что, кроме вреда, дает для жизни на высоком месте старый и больной человек? Так уж устроено, он и думать ни о чем не может – свои беды да горести забивают. Вот вы как на меня глянули, а я-то правду-матку сказал и больше ничего… Я вот своему старому дружку Тихону Ивановичу Брюханову, первому своему зятю – да вы его должны знать, – частенько толковал: бросай ты все это к чертовой матери, не та у тебя закваска на таких высотах быть. Власть и смерть, они рядышком, тесненько вышагивают, ноздря в ноздрю, вровень… Одна другую норовит обогнать… Так оно и получилось…
– Так, так, так, – сказал Малоярцев, и мутноватые глаза у него просветлели, в них зажглись крохотные рыжеватые огоньки. – Но почему же именно рядом? Не знаю, не понимаю… нет. Именно в старости человек руководствуется не эмоциями, не безумными страстями, но рассудком. От скольких безумств удержали и удерживают мир именно пожилые люди, а то и старики. Земля давно, очевидно, сгорела бы в адовом огне, не будь стариков… Именно они и поддерживают равновесие добра и зла в мире и в самом человеке… А смерть с жизнью действительно всегда рядом, и власть здесь ни при чем… Почему только власть? Вижу, вы опять со мной не согласны…
– Я простой человек, – сказал лесник. – У меня за спиной и грамоты три класса, куда мне вашу мудрость понять…
– Мудрость не от образования, мудрость от самого себя, – тихо, чуть слышно уронил Малоярцев, с тихими, пустыми глазами, устремленными куда-то в лесную даль, и Захар впервые ощутил какое-то слепое равенство со своим высоким гостем; просто на удобной скамейке сидели рядышком два старых, отживших свое, никому не нужных человека и делились друг с другом своими неурядицами и тяжелыми мыслями о себе, о других, о жизни, всегда приходящими в эту пору в избытке. И он пожалел гостя из-за его неразумного страха.
– Старость, оно, конечно, того, не колокольня, много не назвонишь, – закивал он, словно утешая и себя, и гостя. – Жалко, мало человеку дадено, вспыхнуло, прогорело, вроде ничего и не было. А молодые идут себе, подпирают… Они нашего ничего не знают, им свое подай… Вон какой звон стоит, они-то в жизнь рвутся, как тому и положено… Вверху-то думают, что именно они и руководят всем. А как так они могут руководить, если им и баба уже ни к чему? Как же они могут что-то хотеть без этого? Молодых понимать? Нет, тут уж от жизни один цирк и остается… Вот коли такое понять, тяжесть сразу и кончится…
– Не кончится, Захар Тарасович, – упрямо, с мучительной безнадежностью выговорил Малоярцев.