Потом он вернулся назад на баррикаду и сказал:
— Исполнено.
Между тем вот что произошло в его отсутствие.
Мариус, занятый больше тем, что делалось снаружи, чем внутри дома, до этого времени не имел возможности рассмотреть лицо шпиона, лежавшего связанным в темном углу нижней залы.
Когда он увидел, как тот, при ярком дневном свете, перелезал через баррикаду, идя на смерть, он его узнал. В уме его вдруг пробудилось воспоминание. Он вспомнил полицейского инспектора улицы Понтуаз и два пистолета, которые тот дал ему и которыми он воспользовался даже здесь, на этой баррикаде. Он вспомнил не только лицо, но и фамилию.
Но это воспоминание пробудилось в нем смутно и неопределенно. И он, как бы не вполне уверенный в том, что подсказывала ему память, задал себе вопрос: «Неужели это тот самый полицейский инспектор, который назвал мне себя Жавером? Может быть, можно еще вступиться за этого человека? Но надо сначала узнать, точно ли это Жавер».
Мариус окликнул Анжолраса, который в эту минуту шел на свое место на другом конце баррикады.
— Анжолрас!
— Что тебе нужно?
— Как фамилия этого человека?
— Какого?
— Полицейского агента, ты знаешь его фамилию?
— Разумеется. Он сам сказал нам ее.
— Ну как же его фамилия?
— Жавер.
Мариус вздрогнул.
В эту минуту послышался выстрел из пистолета. Затем появился Жан Вальжан и крикнул:
— Исполнено!
Мрачный холод охватил сердце Мариуса.
XX. Мертвые правы, но и живые не виноваты
Начиналась агония баррикады.
В воздухе носились тысячи таинственных звуков, слышались дыхание невидимых вооруженных масс, движущихся по улицам, прерывистый галоп кавалерии, тяжелый шум артиллерии, ружейные залпы и гул орудийных выстрелов, раздававшихся по всему лабиринту улиц Парижа; над крышами домов, в тех местах, где происходили стычки, поднимались клубы золотистого дыма, издали неясно доносились какие-то ужасные крики, повсюду сверкал грозный блеск молний, не умолкавший все время набатный колокол Сен-Мерри звучал теперь с оттенком рыдания; лучшее время года, яркое солнце на небе, облака, чудный день и жуткое молчание домов дополняли картину.
Происходило это потому, что еще накануне оба ряда домов по улице Шанврери превратились в грозные стены укрепления. Все двери были заперты, окна и ставни закрыты.
В те времена, столь отличные от тех, которые мы переживаем теперь, когда наступил час возмездия и народ решил положить конец невыносимому положению, покончить с хартией или с законными представителями власти; когда общий гнев был разлит в воздухе; когда город соглашался на разборку его мостовых; когда инсургенты шептали на ухо улыбавшимся буржуа свой пароль, — тогда каждый житель проникался духом возмущения, присоединялся к восстанию, и дома братались с воздвигнутыми укреплениями, которые на них опирались. Но если положение не было выяснено и само восстание еще не созрело, когда масса не признавала необходимости вооруженного сопротивления, борцы были обречены на гибель, — город превращался в пустыню, восставшие не находили поддержки, их души были скованы льдом, всякие убежища закрывались на запоры и улицы освобождались, чтобы дать место войскам пройти и завладеть баррикадой.
Народ нельзя обманом заставить идти быстрее, чем он хочет. Горе тому, кто вздумал бы воздействовать на него силой! Народ не потерпит этого. Инсургенты становятся как бы зачумленными. Дома — крепости, двери заперты, окон нет — вместо них сплошные стены. Эти стены видят, слышат, но не хотят помочь. Они могли бы открыться и спасти, но не хотят. Эти стены — судьи. Они смотрят и осуждают. Какой мрачный вид имеют эти запертые дома! Они точно мертвые, а между тем они живы. Жизнь в них есть, но она точно замерла. Уже целый день не выходит оттуда на улицу ни одна живая душа, а между тем в домах этих немало живых душ. Там, внутри этой скалы, люди ходят по комнатам, ложатся спать, встают, там все проводят время в семье, там пьют и едят. «Чего сегодня хотят революционеры? Они никогда не бывают довольны. Это — шайка негодяев. Главное — не отворяйте дверей!» И дом принимает вид могилы. Революционер борется со смертью перед этой дверью, он видит картечь и обнаженные сабли, он знает, что, если он начнет кричать, его крики услышат, но никто не придет к нему на помощь, тут есть стены, которые могли бы защитить его, тут есть люди, которые могли бы спасти его, но если у стен и есть уши, то людям нет до него дела.
Кого обвинят!
Всех и никого.
Несовершенны времена, в какие мы живем.
Утопия переходит в бунт всегда на свой собственный страх и риск; из философского протеста она становится протестом вооруженным, а Минерва{524} — обращается в Палладу. Утопия, потерявшая терпение и превратившаяся в бунт, знает, что ее ожидает, она почти всегда преждевременна. Тогда она покоряется судьбе и стоически принимает смерть вместо торжества. Она приносит себя в жертву, не жалуясь, и даже оправдывает своих врагов; великодушие ее именно в том, что она соглашается на то, чтобы ее покинули. Она несокрушима перед препятствиями, но кротко относится к неблагодарности.