Отец хромал после ранения. Они шли медленно по внезапно остановившемуся эскалатору, а когда вышли из метро, мальчику вдруг открылся Крымский мост и поразил его, и надолго запомнилось это ощущение гигантского, сверкающего на солнце моста, похожего на арфу с железными натянутыми струнами, лебедино и мощно выгнутого над студеной, в темных скорлупах льда водой. Мост этот возник из полузабытой младенческой довоенной жизни, где они втроем — он, отец и мать — гуляли по парку и внезапно наткнулись на серый полотняный шатер. Кто-то громко, зазывно кричал: «Граждане, граждане, поторопитесь, сегодня последний день, рекордный номер — мотогонки по вертикальной стене!» И странная пугающая закопченность вертикальной стены, натужное гудение бешено кашляющего и как бы на последнем усилии взбирающегося мотоцикла, белое лицо под красным шлемом, и другой мотоцикл, вслед за ним, — с девушкой в серебряном скафандре, удивительная краткость этих мгновений, рев, рык, рывок вверх, затем вниз и снова вверх, а потом вниз, и тишина — и все. И надо уходить от краткого волшебства в потемневший, похолодевший парк с зажигающимися ромбиками довоенного неона. И пока ты ешь мороженое в павильончике, и когда, уже сонный, идешь домой, все вспоминаешь этот нарастающий грохот и неожиданную тишину. И вспоминаешь парк в целом и ту его часть, по которой гуляли, с дневным кино, чебуреками, мороженым, с шахматными досками на улице, с гигантской цифрой «1941», выложенной желтыми цветами на зеленой клумбе, и гигантский портрет Сталина и Ворошилова на фанерном щите, в длинных, до пят, шинелях, идущих под руку по двору Кремля. Но еще помнишь, что начинается за Зеленым театром эта парковая чащоба с ее гротами и холмами, со множеством павильончиков, сильно источающих бараний шашлычный запах.
Туда детей почему-то не любят водить. Там парни и девушки сидят не на скамейках, а просто на земле в обнимку, сидят так часами неподвижно на траве, забросанной картонными стаканчиками и смятыми листами газет.
И почему-то он вспомнил свою мать, как она тогда выглядела и в чем была одета.
Но когда весной 44-го года они шли туда с отцом, парк буквально потряс его тем, что почти не изменился. Только людей в нем маловато, нет театра шапито и шатра с мотогонками, но зато уже продают мороженое, брикет стоит двадцать четыре рубля, мороженщица разрубает его на три части, и отец покупает ему треть за восемь рублей. Это первое мороженое после эвакуации. А у каменной решетки парка стоят гигантские танки, зеленоватые, с желтыми крестами, с тупыми подковами кабин, с пупырчатой, ящерного вида, чуть потертой броней, иногда с вмятинами — это немецкие трофейные танки. Они стоят, как звери в зоопарке, и так и видятся сквозь решетки ограды — обезвреженные незнакомые звери как бы доисторических времен, с огромными хоботами и маленькими головками, вызывающие опасливую брезгливость и острое любопытство. Запомнился человек в ватнике, который обстоятельно рассказывал, как осколок танкового снаряда его контузил под Наро-Фоминском. Ему было приказано атаковать танки, и он бежал с бутылкой с зажигательной смесью; его бросило наземь взрывной волной, а бутылка разбилась рядом с ним и не разорвалась. Рассказывал он, все время посмеиваясь, но слушать его было как-то страшно и боязно, и, хотя он рассказывал все по порядку, казалось, что в мыслях его какой-то разрыв, преодолеть этот разрыв он не в силах. Рядом сидели инвалиды в гимнастерках, пили пиво и детально обсуждали технические данные этих танков.
Война уже отступила, она была далеко отсюда, уже кончалась, и потому казалось, что никто уже погибнуть не должен, что все вражеские танки такие же бездействующие, музейные, как эти. И было ясно, что победа не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. И поэтому все должны вернуться назад живыми…
— Скажи, а где ты был вчера утром? — спросил он у мальчика.
— Как — где? В школе.
— Зачем ты строишь из себя дурачка? Ведь ты же понимаешь, раз меня вызвали в школу, значит, сказали.
Мальчик не ответил ничего.
— У нас же с тобой так заведено; все как есть… даже если…
— Было.
— Ну и что?
— А ничего. Мало ли что было. — Мальчик замолчал, шел распрямясь, глядя вперед, выправка была нарочито строевая.
— Ну, хочешь, пойдем в кино? — сказал он и взял мальчика за руку.
Мальчик не отнимал руку, но чуть прижал ее к бедру, и отец физически чувствовал деревянное отчуждение худенькой: опущенной вдоль тела руки.
— Давай сходим в кино, а потом поговорим. Ты мне все расскажешь, что, как и почему.
— А чего рассказывать?
— Ну, знаешь, — уже начиная раздражаться, сказал отец, — ты эти штучки брось!
— А чего бросать?
— Ты два дня не был в школе. Ты знаешь, кто ты?
— Откуда же?
— Так вот, ты — прогульщик. Так только дезертиры поступают… Тебя выгонят отсюда и не примут ни в одну школу. Придется устраивать тебя в интернат.
— Пожалуйста. Мне как раз эта школа надоела.
— Игорь!
— А что Игорь… Делов-то! — И, подняв глаза на отца, вдруг добавил: — Все нормально, капитан.