Это была их фраза, они любили это говорить друг другу, и неизвестно было, откуда она взялась, то ли из книги, то ли из фильма, а может, из радиопередачи: «Все нормально, капитан, все нормально». Даже не фраза, а код: мол, так уж принято у нас, у мужчин, не сюсюкать, не говорить о чувствах и разном прочем. Нас воспитывали не сдаваться, стоять до конца и улыбаться в лицо неприятелю… «Все нормально, капитан, все нормально».
Мальчик действительно улыбался или старался улыбнуться, но глаза под напряженным лбом смотрели на него беспомощно, с ожиданием. Его вдруг поразила взрослость и печаль этого выражения. Три этих дня украденной опасной свободы и появление после этих дней в школе, беспокойство, страх вызова родителей, угрозы об исключении — все это показалось малой малостью в сравнении с тем, как они теперь шли, как они гуляли, не зная, куда пойдут, слово «домой» существовало лишь для одного из них, и отец вдруг подумал о комнате, в которой, может быть, так же как и раньше, лежат таблицы с профилями стенного раскопа, фрагментами стеклянных сосудов из Любече. Он даже не знал, что думает о нем мальчик… Вранье с командировками устарело, а правда была неопределенна. «Там», — говорилось матерью. «Там» — значит в этом городе, не в командировке с тревожными, будившими мальчика ночью, но приятными своей неожиданностью звонками из городов, в которых мальчик мысленно был тоже, а здесь, рядом, может быть даже совсем близко, «там», за чертой, которую мальчик боялся и не мог понять.
— Ну ладно, ладно, — сказал отец, и тон показался ему чужим и фальшивым. — Можем сейчас зайти в «Шоколадницу».
В этом кафе они бывали порой в воскресные дни, в мужские свои дни, что проводили вдвоем, сюда они приходили после Третьяковки или после кино, после долгих лыжных прогулок.
В Третьяковку, в Музей изобразительных искусств он затаскивал мальчика вначале с некоторым усилием, а потом тот еще за несколько дней сам напоминал ему:
«Так что, в воскресенье в Третьяковку? Железно?»
«Да, железно».
И, откладывая проект, работу, он шел с сыном в Третьяковку. Шел с радостью, потому что, хотя все это знал наизусть, смотрел теперь наново, е г о глазами. А потом возвращались пешком по набережной, по улице Димитрова и заглядывали в кафе «Шоколадница», заказывали вкусные блинчики в шоколадном креме. Обсуждалось множество вопросов: от вооружения японской армии до индийских изумрудов, от знаменитого боксера Джо Луиса до невыдержанного, но очень обоим симпатичного хоккеиста Александра Мальцева.
Не сразу это пришло. И даже чувство необходимости быть рядом с мальчиком — тоже не сразу. Если не врать самому себе, то первые лет пять — семь мальчик как бы лишь присутствовал в его жизни. Да, он любил сына и потому, что так полагалось, и потому, что действительно иногда любил, испытывал чувства какой-то физической, может быть, даже животной нежности к маленькому незащищенному, неопределенно напоминающему тебя существу.
Но он мог жить и без мальчика — месяцами в командировках, в экспедициях, почти год в Средней Азии, в Таджикистане, под Курган-Тюбе, мог так жить подолгу, испытывая лишь потребность знать, что все существуют, здоровы, что они есть, что мальчик растет и все нормально, порядок, заведенный в мире, не нарушен. И первые болезни мальчика, и его первые разговоры — все это прошло в отдалении от него, он не обо всем даже знал. Да, он интересовался и испытывал даже волнение, беспокойство, но в глубине души всегда был уверен, что и без него все уладится. И, приезжая, он не знал, как разговаривать с мальчиком и о чем. И говорил то слишком взросло, то слишком сюсюкая, и все время как бы переводил свою мысль на какой-то другой, искусственный язык, на псевдоязык детей, на котором, думал он, говорит сын. А иногда он вдруг ощущал, что мальчик понимает гораздо больше, чем ему представлялось, он думает и говорит как большой человек, а не как ребенок, и удивлялся, и не был к этому готов.
Он приучал его не бояться драк, отучал жаловаться, плакать, скулить — всю эту немудреную мужскую школу он осваивал с мальчиком, но никогда не знал, отчего тот плачет и чего тот боится…
Только позднее он научился в этом разбираться. Теперь, когда его сын приходил домой или когда он сам встречал его, он всегда безошибочно определял его настроение, а значит, и отметку, которую тот получил. Однажды только он ничего не мог понять, что́ там произошло между мальчиком и его другом Антоном, и сын долго запирался и ничего не говорил. Вообще-то он не умел скрывать свои чувства, на его лице, особенно в случае двойки по какому-нибудь важному предмету, выражался глубокий траур, истинная скорбь и полный неинтерес ко всей дальнейшей жизни. Это было свойство его больших, очень выразительных карих глаз.