– Громкоговоритель: заглушаем немецкую пропаганду. А противник слушает знакомую музыку. Мы им показываем, что ничего не имеем против немцев.
Леридо одобрил:
– Прекрасно придумано.
– Нам предлагали между музыкальными номерами вставлять короткие обращения на немецком языке. Так делают в Двадцать седьмой дивизии. Но я нашел это неудобным.
– И правильно сделали: на войне нужно воевать. Предоставим политику политиканам. Что же, у вас целый день концерт?
– Сегодня с семи часов утра до семи сорока была артиллерийская перестрелка. Их батареи находятся…
– Знаю, знаю… Имеются жертвы?
– Три солдата убиты, один сержант тяжело ранен.
На минуту воцарилась тишина. И тотчас с того берега донеслось по-французски:
Так за вашими спинами
Подписали условье:
Англия платит машинами,
Франция – кровью…
Поехали дальше, в штаб Двадцать седьмой дивизии. Леридо хотел проверить – правда ли, что там занимаются политической пропагандой?.. Но он забыл про громкоговорители: его ожидало важное известие – утром возле Эрштейна разбился немецкий истребитель. Летчик погиб; на трупе нашли документы – лейтенант Карл фон Ширау.
Леридо распорядился устроить торжественные похороны.
– Вот вам настоящая пропаганда! Мы покажем, что умеем уважать противника. Я пришлю полковника Моро. (Он задумался.) Вы говорите: фон Ширау?.. фон… Наверно, из аристократической семьи… Это может произвести в Германии большое впечатление… Я постараюсь тоже приехать…
Леридо осмотрел госпиталь. Зашел в барак. Солдаты быстро прикрыли шинелью игральные карты.
– Что, дети мои, отдыхаете?
– Так точно, господин генерал.
Леридо не знал, что сказать, и вышел. В дверях он услыхал:
– Генеральчик с пальчик!..
Леридо однажды уже слышал это обидное прозвище – в Париже на улице. Но он не думал, что здесь, на фронте, кто-то посмеет над ним глумиться. Наверно, коммунист… Он облизал губы, и капитан Санже вздохнул: он собирался вечером завести разговор о трехдневном отпуске.
Поехали назад: всю дорогу Леридо переживал обиду. В вестибюле стояло большое зеркало; пройдя мимо, генерал отвернулся. Он вызвал полковника Моро:
– В Двадцать седьмой дивизии царит распущенность. Солдаты производят отвратительное впечатление, вот что… А генерал Моне, вместо того чтобы подтянуть людей, занимается пропагандой… Передают немцам какие-то политические речи, наверно эмигрантов, коммунистов… Мы сейчас составим записку главнокомандующему, копию Даладье…
Полковник вздохнул: он собирался сегодня взять реванш у майора Жизе – две партии по сто очков… А капитан сказал Леруа:
– Губы лижет… Там кто-то крикнул «с пальчик»… А я думал завтра съездить в Париж. Ну и жизнь!..
Пробило шесть часов. Канцелярия опустела. Только Люси еще работала. Наконец она отстучала: «Дюбуа Пьер, сержант», сложила копирки, покрыла машинку чехлом и, осторожно озираясь, прошла наверх – ее ждал майор Леруа.
– Деточка, давайте представим себе, что мы в Венеции, в гондоле…
7
Дождь зарядил с утра, длинный дождь гнилой зимы. Скучно было глядеть на серо-желтое пухлое небо. И Пьер разглядывал свои рыжие, промокшие насквозь ботинки. Он теперь часто глядел в одну точку, казалось, что-то высматривает; но он ничего не видел. Он и не думал ни о чем. Все происходящее вокруг было смутным, хотелось потрогать себя, крикнуть, проверить – не спит ли он. Да ничего и не происходило: солдат тридцать девятого полка мок под дождем, слушал то рапсодии Листа, то брань сержанта, изредка прерываемые грохотом снарядов. За всем было нечто страшное: об этом Пьер не смел думать.
Это началось в горячий день августа. А проснувшись на следующее утро, он радостно потянулся: Аньес варила кофе, на полу играл Дуду, и его рыжая лошадка браво гарцевала, вся залитая солнцем. Но сейчас же Пьер вспомнил…
С тех пор он жил в оцепенении, не мог выпрямиться, молчал. А он был создан для громкой жизни.
На родине Пьера сейчас тепло; цветут розовые декабрьские розы; вдали видна, вся обожженная, рыжая гора Канигу. Когда-то он на нее взбирался… А дождь будет идти весь день, завтра, послезавтра. И скоро в несвежей вате неба ангелы хрипло, как громкоговоритель, завоют: «Сла-а-а-ва в вышних».
Перед отъездом Пьер бродил, как осужденный. Аньес видела, что он погибает, искала выхода.
– Пьер, уедем куда-нибудь далеко, в Америку. Будем работать.
Он покачал головой.
– Всем плохо. Что ж я буду спасать шкуру? А того, что было, все равно не вернешь.
Говоря так, он думал о днях Народного фронта.
Прежде ему казалось, что он участвует в событиях, отвечает за них. Даже после предательства Виара он мог сказать: «Я переправляю самолеты…» А теперь он был деревом, помеченным дровосеком, колесиком, неспособным и своей гибелью замедлить ход машины.
В день отъезда они чуть не поссорились. Нахмурив лоб, Аньес сказала:
– Но вы этого хотели…
Он вскипел:
– Не этого! Это – не наша война.