Мэри отбросила выбившуюся из-под чепца прядь и заметила Эби. Негритянка неподвижно стояла в дверях, точно какая-нибудь колонна. Мэри не слышала, как она вошла; вторая служанка передвигалась бесшумно, как привидение. Может, она совсем недавно прибыла с плантации и тоже новая в доме? Во всяком случае, она выглядела так, будто ничего не понимает.
Эби наконец разлепила губы:
— Хозяйка послала меня помогать тебе.
У нее был ужасный акцент, но она хотя бы говорила по-английски. Уже кое-что. И это не голос девушки, подумала Мэри. Ей, должно быть, никак не меньше тридцати.
— Очень хорошо, — вежливо улыбнулась она. Нужно с самого начала показать, кто тут главный. Эта женщина была в два раза старше, чем она, и с ней могли возникнуть трудности. Мэри полагала, что ее положение выше, чем положение Эби, — в конце концов, она помощница портнихи, — и даже если их обязанности в чем-то совпадают, никакого сравнения тут быть не может. Она показала на самый большой и самый грязный коврик, квадратный коричневый. Он насквозь пропитался пылью.
Эби улыбнулась одним уголком губ, помедлила и опустилась на колени.
Некоторое время они работали молча. Но каждый раз, когда Мэри поднимала голову, чтобы размять затекшую шею, она натыкалась на взгляд огромных выпуклых глаз с ярко-белыми белками. Корсет у Эби был кожаный, Мэри видела это сквозь прореху у нее в подмышке. И ее юбки были совсем не пышными; должно быть, она носит всего одну нижнюю, подумала Мэри. На левой руке негритянки, в центре ладони, она заметила розовый шрам, выходивший и на тыльную сторону.
— Что случилось с твоей рукой? — спросила Мэри.
Ответа не последовало.
Мэри тряхнула головой. Подумаешь. Да она и не хотела разговаривать с этой мрачной непонятной негритянкой.
Оказавшись в буфетной, Эби первым делом погрузила руки в таз с теплой водой и вздохнула от наслаждения. Тепло наполняло ее, как боль, поднимаясь от кончиков пальцев и выше. Она жила в этой стране уже восемь лет, но знала, что никогда, вплоть до смертного часа, не привыкнет к холоду. Уже не первый раз за месяц хозяйка говорила, что чувствует в воздухе оттепель, но Эби ничего такого не ощущала. Ее нос улавливал только запах снега и грязи снаружи и огня и человеческого тела в доме. С самого рассвета Эби была так занята работой по дому, что ей было некогда принюхиваться к воздуху. А когда у нее появлялась минутка, чтобы выглянуть в окно, всегда оказывалось, что день уже на исходе и вот-вот наступит ночь. В этой стране стояла вечная зима. Даже в то время года, которое они называли летом, солнце было жидким и холодным; его лучи не проникали сквозь кожу и совсем не грели.
— Эби?
С лестницы послышался голос хозяйки. Эби выплеснула горячую воду в ведро для помоев и направилась в крошечную кладовую, чтобы достать кусок копченой грудинки.
Конечно, имя Эби не было ее настоящим именем. Это был звук, на который она откликалась в доме на Инч-Лейн — если только не притворялась, что ничего не слышала. За тридцать лет жизни она сменила столько имен, сколько имела пальцев на руках. Когда она была совсем маленькой и жила в Африке, ее называли детским именем. Позже, когда она подросла и начала превращаться в женщину, старшие выбрали ей другое. Оно означало «куст, усыпанный ягодами». С тех пор как ее подняли на корабль — ей было девять лет, она плакала и цеплялась за руку матери, — никто и никогда не произносил ее настоящего имени. Пока они плыли на Барбадос, ее не звали никак; она была в море, между своей прошлой жизнью и новой.
Джонсы называли ее Эби, потому что это было сокращением от Абигайль; по словам миссис Джонс, это означало «служанка». Она припомнила другие имена, которые давали ей прочие хозяева на Барбадосе. Каждое из них кружилось у нее над головой год или два.
Миссис Джонс торопливо вошла в кухню.
— Эби? Не забудь в этот раз получше промыть салат, хорошо?
Эби молча кивнула и продолжила резать мясо. Салат! Почему бы тогда не есть траву с поля. Но она была не в том положении, чтобы высказывать свое мнение. Первому правилу выживания ее научила мать, еще на самой первой плантации. Вскоре после этого она умерла от какой-то болезни.
Грудинка была фиолетовой, словно синяк. На то, чтобы научиться готовить эту еду, ей понадобились годы. Даже названия были странными и неаппетитными: молочная похлебка, гороховая каша, бараний бок с яичным соусом, дрожащий пудинг. В этой пресной еде не было солнца; даже перец и корица, что хранились в банках, являлись лишь слабым подобием настоящих специй. Эби ела после всех, на кухне, — так ей больше нравилось. То, что лежало у нее на тарелке, не имело никакого вкуса; ни разу ее рот не наполнился слюной от предвкушения.