Мест нет. Кроватей нет. Люди сходят с ума, воруют, убивают. Плотность потока новоприбывших увеличивается. В нашем отделении, рассчитанном на сорок восемь человек, уже пятьдесят шесть больных. Запасные кровати кончились, а пациентов в зимний период станет больше.
– В шестой палате уберите одну тумбочку, раздвиньте кровати и принесите носилки. Поспит на них, пока кого-нибудь не выпишу.
– Может, лучше топчан?
– Нет, – ответил я. – Топчан рассыпается. Больные могут найти себе гвозди где угодно, но от меня они их не получат.
– Хорошо, – она помассировала толстую щеку основанием ладони. Будто разгладила тесто для пиццы. – У кого забрать тумбочку?
– У Булыгина. У него практически нет личных вещей. Тем более он уже привязан – не придется доставать веревки, когда начнется истерика.
Мою шутку она не оценила, лишь молча кивнула: мол, всё гениальное просто – рационально подходите к делу, доктор. Постояла несколько секунд, ожидая еще каких-нибудь указаний, затем развернулась и, покачивая массивными бедрами, обтянутыми дешёвыми медицинскими штанами с Алиэкспресса, пошла передавать мои указания санитарам.
Я вернулся в кабинет.
Мой день похож на йогурт для улучшения кишечной перистальтики. В размеренности дня постоянно попадаются всякие злаки и кусочки чернослива. Банально, но мы не можем планировать даже на минуту вперед, потому что не знаем, что забурлит через минуту. И где.
– Григорий Олегович! – истерический крик за дверью кабинета.
Я бросил подписывать документы для суда, выскочил в коридор.
– Отрыжка умирает!
Не знаю, почему его так назвали. Тут вообще сложно разобраться в истории прозвищ. Если в тюрьме с этим всё ясно – есть ритуал, дающий «клубное имя», где коллегиально, основываясь на истории преступления или жизни реципиента, перебирают варианты, – то тут зачастую имена всплывают из хаоса. Был один больной, который из Великого Устюга превратился в Санта-Клауса, а потом просто в Утюга. Хотя так бывает не всегда. Нострадамуса назвали в честь знаменитого оракула – за его предсказания.
– Что случилось?
– Н-не знаем, больные позвали. Хрипит, пульс пропадает.
В первой палате толпа и суета. Толик крутится вокруг койки Отрыжки, санитарка Вера причитает с безумными глазами, Ирина Евгеньевна пучит на меня красные глаза и судорожно хватает губами прокисший воздух тесного мужского помещения, еще одна медсестра пытается задрать умирающему рубашку. Больные сидят по своим кроватям, опустив головы, будто накосячившие пионеры.
– Не дышит!
Вызов скорой, искусственное дыхание, непрямой массаж сердца… Пульс мерцал и еле прощупывался, подходил к глухому удару и замирал, будто мощный шланг под напором передавили ногой, отпустили и снова передавили. Густая кровь. Сердцу тяжело ее перекачивать.
– Где они?
Палата недоуменно подняла головы.
– Где таблетки, вашу мать?
Артем, грустный недоразвитый малолетка, стремящийся всем услужить, кинулся к мусорному пакету в углу палаты и, порывшись там, достал две пустые пластины из-под таблеток. Протер их кусочком туалетной бумаги, подбежал, положил в мою ладонь и, не поднимая головы, вернулся на койку.
Ламиктал. Препарат, назначаемый при эпилепсии.
Я выругался. Отрыжка был идеальным больным – тихим, подчиняемым. Работал в столовой, мыл полы в коридоре. Я собирался его выписывать, но теперь придержу. Если выживет. Попытки суицида не всегда заканчиваются хеппи-эндом и просветлением, а в случае, когда это происходит в психиатрических больницах, намного чаще всё заканчивается черным полиэтиленом и ямой в ближайшем лесу.
– Кордиамин с аспирином. Живо.
Эпинефрин с обыкновенным физраствором сработал бы лучше, но за неимением приходилось выкручиваться.
Обе медсестры побежали выполнять мое указание и картинно столкнулись в дверях. Комедия, б****.
Не знаю, откуда во мне такое видение мира: эмоционально-напряженные ситуации иногда переходят в режим слоу-моушн. Наверное, иногда мое насыщенное блокбастерами сознание так разбавляло скучную память. Как сейчас.
Кто-то закричал, и картинка остановилась. С необыкновенной ясностью я увидел перекошенный рот Толика, несколько золотых фикс, сверкнувших в тусклом свете мерцающих ламп, напряжение в его предплечьях, жилистые ладони, давящие на хрупкие ребра. Затем воспроизведение продолжилось в замедленном темпе.
Я видел, как набухает капля пота на его лбу, как она падает, переливаясь в свете лампочки Ильича на Отрыжку. Смотрел, как вбегала в палату Ирина Евгеньевна, на ходу выпуская воздух из шприца. Тонкая струйка взвилась вверх, замерла и распалась мелкодисперсной пылью. На секунду мне показалось, что промелькнула маленькая радуга.
«Какой в этом смысл? – думал я. – Для чего вся эта четкость в моём восприятии? Обыденная ситуация моей работы, но сознание почему-то драматизирует… Что хочет сказать мне мозг в такие моменты, в которых не должно быть напряжения?
Вот больные, они испуганные и собранные. Однако их беспокойство не связано с критическим состоянием их собрата – они просто боятся шмона. И, надо сказать, не беспочвенно.