Эта болезнь здоровая, и с ней можно дожить до самой смерти. Причины ее отчасти в генетической предрасположенности, отчасти в родовой травме.
Достаточно бросить взгляд на этапы большого пути отечественного бумагомарания. Сперва погоны, ленты, оды на восшествие. Потянув лямку, в общем-то совсем недолго, русская словесность вышла в отставку. И, начитавшись на досуге и прозрев, вспухла от ощущения собственной значительности. И завернулась в гоголевскую шинель, как в тогу. Отныне и далее всякого пишущего по-русски серафимы, подкараулив где-нибудь на пустыре или Воробьевых горах, били по яйцам, выкручивали руки, рвали – по Далю – мясистый снаряд во рту, служащий для подкладки зубам пищи, и шептали: Восстань, виждь, внемли и жги!
В соответствии со вкусом эпохи и зловонием обстоятельств, пророк может обнаружить себя где угодно – хоть гонящим из-под нар романы уркам. И это ничего не может изменить в его статусе: данное серафимом только серафимом и возьмется.
Язык времени, самый заблеванный и самого заблеванного, способ описания действительности, самый абсурдный, самая изысканная игрушечка и безделица ничего не могут изменить в отношениях между шестикрылым, тоже в свою очередь посланным кем-то, и пишущим по-русски.
Можно думать лишь о вкусе слов, но невозможно при всем желании нарушить должностную инструкцию. Так природа все за человека придумала: он думает о сладостном трении гениталий, а получаются дети. Пророк думает о сладостном ворочании языка, а серафим вкладывает в кириллицу суть, смысл, дух, глубину. Писал о старухах, вываливающихся из окна, а получилось о конце света и единственной возможности спасения: полюбить, покаяться.
Но горизонтальная коммуникация невозможна и внутри одного языка. И говоря по-русски невозможно понять друг друга. Юровский зачитывает в подвале приговор, а доктор Боткин не понимает. Или, к примеру, Пастернак и Хрущев. Или тот, кто вышел с плакатом против войны, и народ. А в набитом автобусе? А на опостылевшем супружеском ложе?
Как придать речи необходимую для понимания чистоту и ясность? И дело вовсе не в косноязычии. Косноязычие, начиная с “мама мыла раму” и через передовицу о врагах народа или “обзор тусовок” – к Бродскому, собственно, и есть единственно возможная форма существования языка. И изящная словесность – лишь одно из проявлений косноязычия.
Просто надо найти язык особой косности, на котором можно что-то объяснить. Сказать и быть понятым.
Правильность приема зависит от правильности кода. Но все в языке само по себе направлено на то, чтобы запутать код, усложнить понимание, язык изначально строит бесконечные границы, ограничения, вносит несусветную путаницу.
Поиск кода понимания приводит к новой косности. Границы сужаются, стены растут стремительно. Пространство понимания сворачивается и приводит к логическому завершению.
Для кого, собственно, пишутся “Поминки по Финнегану”? Роберт Вальзер записывает текст за текстом все уменьшающимся почерком, уходя вместе с буквами в бесконечность.
И если смысл языка все же в коммуникации, то тогда кого и с кем?
На каком языке понимали друг друга Франциск и птицы? Или, скорее, вопрос нужно поставить по-другому: с кем пересвистывался босоногий из Ассизи?
Босс фирмы “Интел” как-то сказал, что им никогда не превзойти Создателя и человек всегда останется лучшим чипом мироздания.
Процессор остается мертв без живительного кода.
Выпущенный в мир человек получает язык для возможности вертикальной коммуникации.
Что-то же должно превращать горящие заросли колючек – подумаешь, каждое лето леса горят, – в неопалимую купину.
Для смертных язык – единственная форма существования Пользователя. И представляет таким образом тварь и Творца одновременно.
Вальзер удивился бы упреку в неразборчивости написанных им букв, которые к концу съежились до размера точки. Джойс не сомневался во внятности “
“По сем взяли священника пустынника, инока схимника, Епифания старца и язык вырезали весь же; у руки отсекли четыре перста. И сперва говорил гугниво, по сем молил пречистую Богоматерь, и показаны ему оба языка московский и здешний на воздухе: он же, один взяв, положил в рот свой и с тех мест стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во рте”.
2001
Человек как объяснение света в любви
Даггер оживил голову Медузы. Посмотревший в объектив навсегда оставался окаменелым.
Бодлер был оскорблен изобретением фотографии, которую – из-за ее реализма – публика сразу же сочла
наивысшим искусством. Фотография изгоняла воображение. Между реальностью и результатом исчезал тот, кто искажает реальность собой, – художник. Оставался бездушный медузий глаз – линза.