Стену и ее башни наконец-то сплошь усыпали городские лучники. Им не было нужды прятаться или целиться – каждый пускал стрелу за стрелой, и почти каждая попадала. Не по-божески, не по-людски было убивать с безопасной позиции безоружных и незащищенных, но каждый из этих незащищенных и безоружных нес под стену самое сейчас опасное осадное средство – ров постепенно мельчал, а на гребне вала уже образовался заслон из веток, бревен и людей, истекающих кровью и холодеющих, за которым штурмующие спасались от прямой стрельбы, пробирались в сторонку, к большой реке и приточной, где излетные стрелы урусов можно уже ловить руками. Однако рои стрел на подступах к заслону становились все гуще, образуя в толпе врагов сплошные недвижимые прогалины, но их тут же заполняли другие, беспорядочно бегущие к валу с легким грузом из двух-трех еловых веток и круглыми непробиваемыми щитами, которые словно притягивали к себе стрелы, и с бойниц начали выцеливать тех, кто не был защищен, а они все тянулись черной змеей из леса, шли к невообразимой мешанине тел на пологий внешний скат вала, ползли на его гребень, падали, визжали и кричали, пытаясь выдрать из себя зазубренные стрелы. Все это можно было бы счесть дурным сном, если б не было жуткой явью; и любое сновидение быстро кончается, а этой яви, казалось, не будет конца, хотя все на свете должно чем-то кончаться… Всадники вдруг перестали посверкивать саблями, лента прервалась, и толпы воинов, побросав ношу, стреканули по кустам, унося на щитах, в руках и спинах урусские стрелы. Горожане с изумлением и ужасом разглядывали это ристалище дьявола – пораженных стрелами на подступах к гребню вала и зарубленных там, куда стрелы не долетели, кровавые пятна на снегу и льду, мучительные корчи умирающих и неподвижные напряженные тела тех, кто еще надеялся выжить, дождавшись темноты за кучами брошенных древесных веток и сучьев. Перед безмолвной стеной звучал извечный глас войны – предсмертные стоны, хрипы, злобный и бессильный зубовный скрежет, страшный мужской плач и последние проклятия на неведомых языках… Оцепеневшие вятичи не видывали и не слыхивали такого со времен Ходоты!
Жуткие приглушенные крики доносились со дна рва, где под лесным хламом еще шевелились живые и невредимые, упавшие на мягкие ветки. То в одном, то в другом месте они, почуя, что сверху ничего не валится, пытались использовать последнюю возможность спастись – с ужасом и мольбой поглядывая на стену, карабкались по завалу к большой заснеженной реке, над которой стояло ясное весеннее солнце, но меткие стрелы с башен настигали их, опрокидывали, гнали изо рта кровавую пену. Со стены слышались жалостливые и гневные женские голоса:
– Изверги!
– У них, поди, тоже где-то матери и дети есть…
– Робят-то, робят уберите, бабы!
– Молодцы супротив овец подневольных! Пожалели бы…
С башен отвечали:
– Они тя ох и пожалеют, как на стену-то взойдут! Спроси у дешевских, как они тя пожалеют.
– Цыть, сороки! Чтоб и духу вашего не было!
– А робята пусть глядят, кому-нито после расскажут…
Солнце встало напротив южной стены, ударило в нее прямыми лучами, и с высокого ледяного скоса потекла вниз вода. Стоны и душераздирающие крики во рву затихали, перед гребью тоже, но по другой, знать, причине – полумертвых тепло умертвило, а полуживых оживило, и они, затаившись, ждали наступления темноты.