Будем ли мы считать это простой уверткой Дон Жуана и хитростью, чтобы лучше обмануть новую жертву, или же искреннею речью, в правдивость которой верил в тот момент ее говоривший[147], во всяком случае приведенные слова характерны, свидетельствуя, что Дон Жуану не чужд был голос совести, и на то же как будто указывает и задумчивость, в которую погружается Дон Жуан при воспоминании об Инезилье.

Вот в какой тесной связи с жизнью и душевным складом поэта оказывается герой «Каменного гостя». Не чужд был Дон Жуан и вообще русской жизни, и, следовательно, не прав был Белинский, усматривая в «Каменном госте» создание «искусства как искусства». У нас также были люди, которых ум почерпнут из «Liaisons dangereuses»[148] (роман Шодерло де Лакло «Опасные связи». – Примеч. ред.) и т. п. произведений, каких было немало во французской литературе романов XVIII века, увлекавших русскую знать и дворянство еще во времена Пушкина.

Подобно типу Дон Жуана не чужд был русской жизни и другой мольеровский тип – Тартюф, в создании которого Пушкина поразила смелость Мольера[149]. У нас были свои Тартюфы, по мнению Пушкина. Так в 1822 году он назвал «Тартюфом в юбке и в короне» Екатерину II[150]. «Напоминают стыдливость Тартюфа, накидывающего платок на открытую грудь Дорины», также «все господа, столь щекотливые насчет благопристойности», признавшие «Графа Нулина» безнравственным произведением[151]. Пушкин думал было изобразить русского Тартюфа в романе «Русский Пелам», план которого, относящийся к 1835 году, не был осуществлен[152].

Наряду с Мольером, которому Пушкин «остался верным потому, что он создал настоящую французскую сцену, существующую и до сих пор»[153], Пушкину были известны и другие писатели «великого века» (как называли французы век Людовика XIV), которым принадлежало некогда «владычество над умами просвещенного мира»[154]: Корнель, Расин, Лафонтен и Буало, в особенности два последних, казавшиеся ему более достойными внимания.

«Корнеля гений величавый», воскрешенный Катениным[155], не казался образцовым нашему поэту, имевшему перед собою высокие создания Шекспира[156] и находившему, что «классическая трагедия умерла, она уже не в наших нравах»[157], и что «гуманизм сделал французов язычниками, и они взяли от древних их худшие недостатки – особенно от латинян, времен их упадка, и от греков»[158].

Потому же не был Пушкин и особо ревностным почитателем Расина, «по примеру трагедии которого образована и наша трагедия»[159]. Этот

…бессмертный подражатель,Певец влюбленных женщин и царей[160],

также имевший место в юношеской библютеке Пушкина подобно Мольеру и Лафонтену[161] и также казавшийся тогда «исполином»[162], был ставим Пушкиным высоко и потом (в 1830 году): «Цель трагедии – человек и народ – судьба человеческая, судьба народная. Вот почему Расин велик, несмотря на узкую форму своей трагедии», условленную тем, что он перенес трагедии «во двор». «Кальдерон, Шекспир, Корнель и Расин стоят на высоте недосягаемой, а их произведения составляют вечный предмет наших изучений и восторгов»[163]. Но Расин – придворный трагик, а «при дворе поэт чувствовал себя ниже своей публики: зрители были образованнее его – по крайней мере, так думал он и они; он не предавался вольно и смело своим вымыслам; он старался угадывать требование утонченного вкуса людей, чуждых ему по состоянию; он боялся унизить такое-то высокое звание, оскорбить таких-то спесивых своих патронов: от сего и робкая чопорность, и отселе смешная надутость, вошедшая в пословицу (un héros, un roi de comédie – герой, король комедии. – Примеч. ред.), и привычка влагать в уста людям высшего состояния с каким-то подобострастием странный нечеловеческий образ изъяснения… Мы к этому привыкли, нам кажется, что так и быть должно; но надобно признаться, что у Шекспира этого не заметно». Пушкин усматривал «существенные разницы систем Расина и Шекспира»[164] и, конечно, отдавал предпочтениие не французам, у которых «ни один из поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы. Расин перестал писать, увидя неуспех своей Гефолии. Публика (о которой Шамфор спрашивал так забавно: сколько нужно глупцов, чтобы составить публику?), невежественная публика была единственною руководительницею и образовательницею писателей»[165]. Мало того, у Расина, как и у Корнеля, Пушкин открывал существенные также промахи в построении трагедии[166].

Не находил Пушкин таких погрешностей против естественности у «доброго» Лафонтена, о котором так упоминал в описании своей юношеской библиотеки:

И ты, певец любезный, —Поэзией прелестнойСердца привлекший в плен,Ты здесь, лентяй беспечный,Мудрец простосердечный,Ванюша Лафонтен,Ты здесь!..[167]
Перейти на страницу:

Все книги серии Пушкинская библиотека

Похожие книги