Рабочий день делегатов оказался таким же уплотнённым, как и залы общежития. Заседания кончались поздним вечером. Борис Горбатов — курчавый, черноволосый, в косоворотке с распахнутым воротом — появлялся в дверях, румяный от мороза, и тут же начиналось неофициальное продолжение прений. Не помню, чтобы он когда-нибудь читал нам свои стихи. Но поэтов среди делегатов было предостаточно. Стихи читали все. Только не я, так как профессионалам мои наивные вирши показались бы совсем детскими. Я бешено завидовал делегату Юголефа — Семёну Кирсанову, самому темпераментному поэту из всех, кого я знал и в ту пору и по сие время. Если в рабфаковском общежитии меня будили гармонисты припевками “Николай, давай закурим”, то в общежитии делегатов я пробуждался по ночам от звонкого голоса Кирсанова: “А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, всех врагов возьмём за Ж…” В его стихах сочетался фольклор озорных частушек с поэтикой Маяковского. У него ведь тоже была “азбука”. Я знал, что Кирсанов учился у Маяковского и даже вместе с ним выступал. Знал также о тёплом отношении Маяковского к молодому поэту, и этого было достаточно, чтобы проникнуться искренним уважением к делегату Юголефа. Года через два, уже будучи студентом университета, услышал Кирсанова на вечере поэтов в клубе МГУ. Меня обрадовали и его стихи и поразительное мастерство чтения. Вот уж где было абсолютно органичное слияние поэтического и актёрского мастерства! Особенно мне запомнились “Наездница Мэри” и “Бой быков”. Ну как же это могло мне не понравиться? Ведь стихи-то о цирке и народных зрелищах.
Все эти воспоминания о встречах на конференции отрывочны и фрагментарны. Несомненно, я видел и слышал многих известных писателей и поэтов. Помимо тех, о ком я успел обмолвиться хоть несколькими словами, помимо Демьяна Бедного, Серафимовича, Ю.Либединского. В.Киршона с его страстной горячей речью… Покопаться в памяти — и о многих можно было бы хоть в нескольких строках да рассказать. Но тогда я окончательно отвлекусь от темы о сходящихся параллелях, так как если задержусь слишком долго на одной из них, то у меня не останется ни времени, ни бумаги, отпущенной для этой книги, чтобы продолжить повествование о событиях и людях, которые в какой-то степени оказали влияние на мой дальнейший путь.
Этот путь во многом определил Маяковский, как я уже не раз повторял, и об этом сейчас и пойдёт речь.
Мог ли я тогда семнадцатилетним мальчишкой предполагать, что не только увижу Маяковского, но и буду читать ему свои беспомощные стишата? Никогда и не мечтал об этом.
Но вот на конференции, о которой только что рассказывал, после окончания одного из заседаний, возможно именно того, когда Маяковский выступал, кто-то меня с ним познакомил, представил как молодого поэта, делегата от тульского рабфака. Владимир Владимирович уже оделся и устало сидел на подоконнике в одной из гостиных. Не помню — то ли это было в помещении Пролеткульта, то ли в другом здании, где происходила конференция.
Я хорошо запомнил внешний облик Маяковского по портретам в его сборниках, видел на трибуне страстным, настойчивым в своей правоте, с громоподобным басом, широким, размашистым жестом и проницательным, порою испепеляющим взглядом огромных выразительных глаз. А сейчас передо мной могучий человечище с застенчивой улыбкой и, протягивая для рукопожатия широкую тёплую ладонь, говорил:
— Почитайте что-нибудь, пожалуйста.
Как и у многих молодых поэтов, была и у меня юношеская бравада, когда сам чёрт не брат. В ту пору меня не смущала даже самая взыскательная аудитория, но тут я почувствовал невероятное смятение. Пожалуй, её можно сравнить лишь с первой встречей влюблённого, когда он ждёт приговора.
Маяковский понял моё состояние и виновато произнёс несколько ободряющих слов. В них сквозили и боль, и раскаяние, и извинение, будто он обидел меня, сам того не желая.
И вот тогда, при самой первой встрече, я смутно начал понимать, что существуют два Маяковских. На трибуне видел “агитатора, горлана, главаря”, а в жизни — застенчивого, тончайшей душевной чуткости человека. Потом в этом удивительном сочетании предстанет на страницах своих книг самый великий поэт нашего времени.
Робко переминаясь с ноги на ногу, я стоял перед Маяковским и думал не о его величии, а как бы незаметно исчезнуть, раствориться в воздухе. Да это и понятно. Мне казалось, что читать свои стихи, в которых сквозили интонации Есенина, к тому же по форме ничем не напоминающие чеканный стих лефовцев, — это значит незаслуженно оскорбить Маяковского.