Зяма прославился тем,что оросил пустынюэмиру бухарскому.Эмир расплатился с Зямойковрами и золотом.Тем самым,которое Магарасызарыли потом.(MB, с. 431)

Магарасы заразительны и заразны одновременно:

Советская властьподселила к Магарасаммалюсенькуюсухонькуюрусскую старушку Шуренцию.Шуренция мгновенностала говорить,думать,естьи одеватьсякак Магарасы.(MB, с. 438)

В конечном счете они самым невероятным образом сочетают в себе неуязвимость с призрачностью, сверхживучесть с несуществованием:

Алеся. А как Магарасы?Меня. Отлично.Алеся. Неужели Ида жива?Меня. Нет, Ида давно умерла.Алеся. А Броня?Меня. Броня тоже умерла.Алеся. А Давид, Мэри?Меня. Умерли.Оказалось, что никого нет в живых.(MB, с. 88).

Магарасы — это брускинский вариант «рыжего человека» Хармса, у которого, как известно, не было ни волос, ни лица, ни живота, ни спины, «так что рыжим его называли условно». Только у Хармса описание «рыжего человека» завершается решительным: «Уж лучше мы о нем не будем больше говорить», — а Брускину, напротив, непрерывно хочется говорить о Магарасах.

Предметность их существования обманчива, потому что не оставляет следов. Вернее, любой след, любое воспоминание, касающееся их, оказывается мнимым и значимым именно в силу своей озадачивающей неадекватности. Говорение о них — это единственный способ обнажить бесследность их присутствия или же следы их отсутствия. В сущности — может быть, с меньшей наглядностью — к этому эффекту приводят все попытки повествователя (или повествователей?) из книг Брускина восстановить собственную археологию — археологию идентичности, семьи, «еврейской Помпеи».

Этот эффект взрывного гибрида разворачивается в чрезвычайно широком диапазоне значений, так что трудно даже сказать, чего в «травме идентичности» брускинского повествователя больше: смешного или страшного. Так, допустим, с любовью восстановленный воображением художника «древний иудей» материализуется на улице Иерусалима… для того, чтобы проклясть Брускина и его спутников за нарушение шаббата. А дядя Меня (из новеллы «Рассказ дяди Мени» в «Подробностях письмом») по всему — и по национальности, и по месту, где застало его начало войны, — должен был стать жертвой Холокоста, но выжил в страшном 9-м форте Вильнюса и еще десятке концлагерей, потому что не был обрезан и поэтому мог выдавать себя за грузина, а главное, хорошо (по-московски) матерился. Он с благодарностью вспоминает русского летчика, находившегося вместе с ним в заключении («Был нормальный парень. Только, бывало, говорил: „Жидов убивать надо!“» — ПП, с. 259), и немца-охранника, подкармливавшего пленных. Сразу после войны Меня трижды — то в американской, то в советской военной форме — путешествует в поисках лучшей жизни из Берлина в Москву и обратно; он же после неизбежного ареста бежит из ГУЛАГа (!) и на момент написания книги живет по фальшивым документам.

Вглядываясь в семейные фотографии, Брускин прежде всего обращает внимание на зияния и разрывы, которые тем заметнее, чем сильнее желание повествователя восстановить связность:

Кто вы такие?Никого не могу узнать.Наверное, один из васмой дедушка Меня…                                        (MB, с. 26)Говорят, ты сам забыл свое имя.Как такое могло случиться?                                        (MB, с. 27)А таинственная семья дяди Абы!Все красавцы.Живут в Столешниковом.Правда,их никто никогдане видел.Я, во всяком случае.Даже на фотографии.                                        (MB, с. 40–41)— А что-нибудь известно про Бэбу?— Ничего.Кроме того,что он спал в очках.Говорил,что таклучше видит сны…                                        (MB, с. 179)

Тут же излагается история отца Брускина, выдумавшего себе фальшивую, но классово-верную биографию и превратившегося после революции из сына богатого купца первой гильдии в эдакого еврейского Ломоносова, отправившегося пешком из местечка в Москву и после рабфака ставшего доктором наук.

Рядом на фотографии в буденовке и кожанке с каким-то мучительным вопросом в глазах смотрит на нас совсем молодой мужчина с поразительно тонким и трагическим лицом, — так, кажется, должен был бы выглядеть бабелевский «сын рабби» Илья Брацлавский, «последний принц», в вещмешке которого страницы «Песни песней» перемешались с револьверными патронами[935]:

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги