Когда он шел по Парижу, музыка углубляла все увиденное. От двигателей самолетов, исчерчивающих синее небо белыми линиями, до листьев, всего на несколько миллиметров шевельнувшихся на фоне яркого солнца, или грациозных движений женщины в саду, и никогда еще мир не казался таким прекрасным и великодушным.
В Лувре Жюль вел себя не как заурядный посетитель. Его подход чем-то напоминал посещение парной, но в обратном порядке. В финской бане ты сначала распариваешься чуть ли не до кипятка, а потом окунаешься в ледяную воду – это и очищает, и успокаивает. Здесь же не холод следовал за жаром: сперва Жюль полчаса бродил в зале скульптуры, разглядывая мрамор, пока все вокруг не растворялось в неподвижной белизне. Омытый этой белизной, он переходил в галерею живописи, где форма и цвет обрушивались на него всем богатством и плотностью образов, ошеломительными, как неистовый прибой далекого океана.
Учитывая свою не беспредельную способность поглощать прекрасное, Жюль вынужден был делать перерыв, который проводил в книжном магазине. В гости к Катрин и Давиду он всегда приезжал с подарками – книгами и гравюрами для них, игрушками для Люка. Катрин была на грани, она ведь не знала, что все закончится к августу, ей было известно лишь, что он за последнее время потратил более трех тысяч евро на резцовые гравюры и копии греческих статуй.
Он шел в сторону кассы, неся в обеих руках книги и игрушки. Чуть поодаль, в боковом проходе, который вел от центрального ряда, стояла Элоди. Когда он приблизился, она, не отрываясь от книги, захватившей все ее внимание, чуть отступила, давая ему пройти, и вежливо извинилась, и вдруг узнала его, и застыла, будто на стену наткнулась. Они оба застыли и восхитительно долго смотрели друг на друга.
– Что это? – наконец поинтересовался он, имея в виду книгу у нее в руках.
Она повернула книгу к нему: «Мастера мрамора, Каррара 1300–1600» Кристианы Клапиш-Зубер. И фотография мраморного карьера на обложке.
– Интереснейшая вещь, этот каррарский мрамор, не так ли? – сказал Жюль, мягко подтрунивая. – Последние – дайте-ка вспомнить – тридцать или сорок виолончелистов, которых я обучал, всегда имели при себе книгу о мраморе. Стоило мне выйти из класса, как они погружались в чтение, и, когда я возвращался, мне приходилось хлопать в ладоши, чтобы вывести их из транса.
Ничуть не смутившись, Элоди парировала:
– О’кей, это я. А сами вы-то? Скупаете игрушки? – Это был нежный и эмоциональный укор.
– Слыхали про второе детство? У меня это уже четвертое.
Она оглядела охапку вещей в его руках.
– «Бабар идет на рыбалку. Поймай и отпусти: магнитная игра»? – Она прочитала дальше: – «От трех до пяти»?
– Играли в нее когда-нибудь? – спросил он.
Она покачала головой.
– Тогда откуда вы знаете? Очень успокаивает, когда играешь в нее под Эрика Сати. Чувствуешь себя, как Добиньи, пишущий картины в своей лодке. Я всегда мечтал плыть на лодке по рекам Франции и писать с натуры все, что вижу на берегах.
– Тогда почему музыка?
– Она превосходит живопись и более ощутима, поглощая тебя полностью, до последнего звука. А потом уходит. Она линейна, она исчезает, а ты остаешься, печальный и удовлетворенный одновременно. К тому же я унаследовал музыку. Она была профессией моего отца и теперь стала моей. А еще я рисую, как двухлетний ребенок. Вы перестали приходить.
– Вы заставили меня перестать.
– Знаю. И могу объяснить.
– С охапкой игрушек в руках?
В Тюильри они присели у первого фонтана к западу от Лувра. Фонтан этот почти объят крыльями дворца, но ускользает из его хватки, словно укатившийся мяч. Новые зеленые металлические кресла, наводнившие парижские сады, имели мало общего с ощущением подлинной сущности Парижа, которое, как думал Жюль, останется неизменным до конца его жизни. Еще во времена его юности кто-то изобрел эпоксидную смолу или какой-то другой состав, защищавший планки, благодаря которым они оставались блестящими и гладкими. Как и сама цивилизация, они казались неподвластными трению и износу, у них не было прошлого, только будущее. Их время только началось, не было у них ни шероховатостей, ни приятных воспоминаний, хотя в конце концов они тоже состарятся.
– Мне надо передохнуть, – сказал тот, кто мог пробежать, правда медленно, весь путь отсюда до Сен-Жермен-ан-Ле, но он хотел таким образом предупредить ее, напомнить, что он – старик.
И все потому, что, пока они шли, их шаги, их движения слились в едином ритме – ритме мужчины и женщины, которые любят друг друга. Такая легкость, предвкушение, безошибочность сквозили в каждом шаге, такой восторг, уносящий обоих вперед, словно земное притяжение исчезло вовсе.
– Мне тоже, – сказала она.