— Что тт...и скаа...заль? — оскалился фашист и, не получив ответа, погрозил нам сухим кулачком, закрывая за собой дверь.
— Гнида гнидой, а туда же: пух, пух, — сплюнул Костюрец.
Но угроза «гниды» начала сбываться. Гитлеровцы стали расстреливать заключенных с какой-то лихорадочной поспешностью. Людей выгоняли из камер уже не только по ночам. Обитые железом двери скрипели почти без перерыва в течение суток. Заключенных выводили теперь группами. И все время во дворе гудели моторы, не умолкала стрельба.
Из окна было видно, как эсэсовцы загоняли заключенных в тяжелые, наглухо закрытые грузовики. Пока машины совершали очередной рейс, всех, кого в это время выводили вниз, плотным кольцом окружали охранники, гнали в конец двора.
Машины курсировали с утра до позднего вечера. Фашисты и не скрывали, куда и для какой цели вывозят заключенных. В тюрьме уже все знали, что грузовики совершают рейсы за город к карьерам в урочище Выдумка. Там осуществлялись массовые расстрелы. Трупы расстрелянных палачи обливали смолой и сжигали на специально построенном металлическом настиле.
...В камере номер двадцать три последнее время нас было тридцать шесть. Утром оставалось семеро. Днем увезли еще пятерых. Теперь нас двое: Максим и я.
В замке заскрежетал ключ. Мне показалось, что тюрьма вдруг застыла в могильной тишине. Растаяли, исчезли выстрелы, крики, шум моторов.
— Ну, Терентий, настал наш черед, — сказал Костюрец, поднимаясь с пола.
— Прощай, Максим!
— Прощай!
В проеме двери, расставив тонкие ноги, стоял офицер в темных очках. За ним, в коридоре еще трое. На рукавах у каждого ромбы с вышитыми буквами «СД». Офицер заглянул в бумажку, запинаясь, прочитал:
— Ньо-вак!
Я вышел вперед. Переступил порог камеры, оглянулся. Костюрец кивнул мне седой головой.
Часть третья
Выходцы с того света
Прямо перед глазами в траве снуют муравьи. Они щекочут лоб, нос, сползают на подбородок. Но я не шевелюсь, не смахиваю их, лишь блаженно, с наслаждением жмурюсь, чувствуя под щекой теплую, нагретую солнцем мягкую землю, взрыхленную муравьиным племенем. Земля пахнет душистыми травами, слегка парит, и от этого аромата, от слепящего дневного света, от золотистых солнечных лучей, насквозь пронизывающих листву, от глубокой синевы раскинувшегося над городом неба пьяно шумит в голове. Кровь стучит в висках, а легкие до боли переполнены живительным воздухом.
Я лежу в кустах, в глухом уголке парка Шевченко, раскинув руки и прижимаясь грудью и щекой к земле. Лежу долго, не шевелюсь. Кажется, достаточно сделать движение, и исчезнет все, что есть: день, солнце, небесная синь, деревья, земля — все растает, как мираж...
«Ньо-вак! Ньо-вак! Ньо-вак!..»
Этот хриплый голос, раздавшийся с порога камеры, все время стоит в ушах. И еще — гулко, размеренно стучат подкованные сапоги по серому цементу тюремного коридора. Стук сапог постепенно нарастает, как гром, ударяет в голову, мешает дышать... Так продолжается минуту... пять минут... десять... А может, меня ведут уже несколько часов? Может, прошла целая вечность?
Время, кажется, остановилось. Слышен только стук немецких сапог.
Потом неожиданно тишина.
В глаза ударил дневной свет. Я пошатнулся. Гул шагов сразу будто растворился в легком ветре, в кипах снежно-белых облаков. Я вижу, как те трое, что конвоировали меня по коридору, не спеша удаляются назад.
Во дворе тюрьмы, возле тяжелых ворот, сбились в кучку несколько мужчин и женщин в изодранной, грязной одежде. Их серые, изможденные лица ничего не выражают. Только у каждого тревожно блестят глаза. Люди молчат. Я присоединяюсь к этой небольшой группе и сразу же ощущаю плечом нервную дрожь чьего-то горячего тела.
Молодой, прилизанный и начищенный немец с погонами капитана, но без нашивок СД на рукаве, офицер тюремной стражи, выкрикивает незнакомые фамилии. Кто-то из моих соседей каждый раз вздрагивает, молча выходит вперед. Но вот я опять слышу: «Ньо-вак!»
Почти механически делаю шаг по направлению к немцу. Не глядя на меня, он протягивает какую-то бумажку и тут же выкрикивает новую фамилию. Последняя из нашей группы, пожилая, седая женщина становится рядом со мной, прижимая к груди небольшой узелок.
— Немецкая власть — справедливая власть, — словно издалека доносится голос прилизанного капитана. — Если ты не делаль вред немецкой армия и закон, ты всегда возвращайся до матка, детка, до своей семья...
Со скрежетом и лязгом распахиваются тюремные ворота. За ними не видно ни гитлеровцев в касках, ни овчарок. За ними — пусто... А дальше — улица, зеленеют деревья, не спеша шагают прохожие, по мостовой громыхает возок, усатый дядька в расстегнутой полотняной рубашке беззаботно помахивает кнутом. Там — свобода!
Отталкивая друг друга, мы бросаемся в раскрытую пасть ворот. Вслед нам не гремят выстрелы. Слышно лишь, как позади хохочет немецкий капитан и вторит ему солдат-часовой...