Володька побежал вдоль канавы, собрал на земле большую охапку сухого хвороста, вернулся к одной из скирд, покрытой уже синевато-красной шапкой разгоравшегося огня, и, словно ему было мало, бросил сушняк в костер. Потом он подбежал ко мне и долго смотрел, как искры огненным вихрем вились к черному небу. Он оглянулся на меня, и я увидел в глазах мальчика две крупных горящих слезы, в которых светились отблески огня.
Перед нами лежала истерзанная, бесконечно широкая и ласковая наша земля.
Огонь ревел, изворачивался, разгорался всё шире и шире. Вот вспыхнула молотилка, и новые фонтаны огня взмыли кверху. Полнеба закрылось заревом нашей мести. Запахло краской, горевшими досками… Наступила пора уходить.
— Ну что же делать-то, Володька?
— Вот погляжу еще немножко, — сказал он, — и побегу домой, а вы пойдете, куда вам надо.
Потом он подошел ко мне и обхватил меня руками за шею… Я ничего не успел ему сказать. Он отскочил и побежал к деревне, крикнув: «Прощевайте…»
Позади нас что-то зашуршало. Точно по команде мы выхватили пистолеты. Оказалось — собака. Виляя хвостом, она подбежала ко мне, сунулась мордой в колено, обнюхала сапоги, потом громко фыркнула на огонь и, принюхиваясь к следу, опрометью побежала за Володькой.
— Дружо-ок, — взволнованно сказал радист. Он отвернулся, достал трубку, сделанную Володькой из картошки, и тихо нараспев заговорил:
Я смотрел вслед Володьке, пока он не исчез в черной мгле.
Мы пошли. Пошли дальше, на Житомирщину, выполнять задание командования.
В ГОРОДНИЦКИХ ЛЕСАХ
Приближалось утро. Черная туча и раскаты грома уходили всё дальше на запад Медленно, точно из-за-тяжелого занавеса, выступала заря. Слабел ветер. Теперь движение нашей колонны я слышал не напрягаясь. Но связные не переставали приносить донесения о порядке следования отрядов и подразделений. Голова колонны втягивалась в лес.
На дороге, которую мы только что перешли, рвались мины, далеко позади нас непрерывно клокотали крупнокалиберные пулеметы, тявкали скорострельные пушки. Видимо, подошедшее подкрепление гитлеровцев, на всякий случай, обстреливало уже успевший остыть наш след. Но мы хорошо знали повадки эсэсовцев и были уверены, что им сейчас не до погони за нами; пока они с воздуха не разведают окрестности дороги, где произошел бой, с места им не тронуться. Мы шли спокойно, не торопясь, надежно прикрывшись сильным арьергардом.
Дорога была тяжелой, изнуряющей. Она превратилась в грязь, болота разлились в озера. Партизаны ворчали. «Лучше десять раз штурмовать, чем один километр шагать по такой дороге», — говорили они. А мы отошли уже по меньшей мере километров на десять от места боя. Грязь липла к сапогам, и, казалось, что вся земля тянется за тобой на ногах. Колеса повозок по самые ступицы тонули в грязи, лошади тащили их, выбиваясь из сил. «Ну-ну, родненькие, ну-ну — недалеко-о», — подбадривали лошадей повозочные. Они помогали лошадям, впрягаясь в постромки или подталкивая повозки сзади. Но никого из партизан не покидала бодрость: впереди ждал отдых.
К нам подъехал всадник. Я узнал в нем посыльного Пидгайного. Его конь-дончак показался мне чужим: тонкая длинная шея с большой головой, опущенной почти до земли, к шее сосульками прилипла жиденькая грива.
— Променял-таки? — спросил я Пидгайного. — Что в придачу взял?
— Загнал, товарищ командир, — ответил связной. — Километров, мабуть, пятьдесят отмахал за ночь. И человек копыта отобьет, не только конь… Да-а…
Пидгайный любовно потрепал коня по шее и, нагнувшись через луку, потянул руку к морде Орлёнка. Конь ловко изогнул шею, взял губами что-то с ладони всадника и стал жевать, задрав голову.
— Сахар, — сообщил Пидгайный, — любит, подлец. У хлопцев покупаю або за пистолеты вымениваю.
Конь, оживившись, весело закивал головой, то и дело озираясь на хозяина.
— Хватит, — сказал Пидгайный и ещё раз погладил Орлёнка по мокрой шее.