— Ну, ну! — погрозил пальцем Руднев, — раньше у вас была память намного лучше, — и, заметив, с каким интересом прислушиваются к его словам пленные и партизаны, повысил голос: — А ночь в Зимнем дворце на двадцать шестое октября тысяча девятьсот семнадцатого года, когда я вот этими руками срывал с ваших плеч юнкерские погоны, тоже не припоминаете?..
— Я всегда стоял за русский народ! — зло проговорил Лихоманов.
— Врете! — с негодованием оборвал его Руднев. — Вы изменили своему народу в первые же дни революции. Опять же таки припомните ночь в Зимнем, уже захваченном революционными отрядами. Помните, как под дулом моей винтовки вынимали из карманов своего мундира награбленные во дворце ценности, уже принадлежавшие в то время народу, и со слезами на глазах заверяли, что больше никогда не возьмете в руки оружия. Клялись, давали честное слово не воевать против нас, а примкнули к Краснову, потом к Каледину, к деникинским головорезам. Теперь напялили вот эти гитлеровские тряпки, продались немецким фашистам! Где ваша совесть?!
— Я спасал Россию, — поморщившись, отвернул злое обрюзгшее лицо Лихоманов.
— Наглый лжец! От кого вы ее спасали? Вы уже тогда помогали врагам России, а теперь помогаете гитлеровцам опустошать землю, на которой родились и выросли. Посмотрите вот на этих ребят, — показал комиссар на партизан. — Фашисты при помощи таких подручных псов, как вы, сожгли их хаты, уничтожили семьи, но они не пали на колени перед захватчиками. А вы? Скажете, ошиблись? Нет, такие, как вы, не ошибаются! Вы все уже потеряли еще в семнадцатом году. Ваша вина не временная ошибка, а измена, преступление перед народом, и мы будем судить вас именем народа…
— Товарищ комиссар! — прервал этот жаркий разговор связной Ковпака Миша Семенистый. — Вас просит к себе командир соединения.
…Через полтора часа длинная колонна людей и повозок двинулась лесной дорогой через Вяжище на юго-запад в направлении Олевска. Посреди колонны за артиллерийской батареей шла группа военнопленных, сопровождаемая несколькими партизанскими автоматчиками.
Вдруг из колонны выскочил Лихоманов и, пригибаясь, бросился в густой придорожный сосняк. Ему вслед, прорезав густые сумерки, прострекотала автоматная очередь.
— Не стрелять! — крикнул комендант Скрыль-ник и бросился за Лихомановым.
Через несколько минут в сосняке раздались три пистолетных выстрела.
— Жалкий трус, — догнав колонну, брезгливо сплюнул Петр Скрыльник. — Ему из автомата ноги перебило.
— Собаке — собачья смерть! — молвил Василий Черкашин, первым пославший в Лихоманова автоматную очередь.
Партизанская колонна форсированным маршем продолжала двигаться дальше.
Хорошо над чудесной речушкой У бортью возле белорусского села Милашевичи, где остановилось соединение, чтобы дать отдых бойцам и подготовиться к новому далекому рейду.
Днем свободные от боевых операций партизаны чинили обувь, одежду, ковали лошадей, ремонтировали повозки и упряжь, а тихими весенними вечерами собирались на зеленых полянах, и над рекой звенели песни.
Часто в подразделениях пели любимую песню комиссара Руднева «В чистом поле, в поле под ракитой», которую он принес еще с фронтов гражданской войны.
незаметно приблизившись к певцам, подтягивал комиссар мягким приятным тенором.
Вместе с комиссаром с особенной приподнятостью и чувством пели русский Иван Бывалин, украинец Володя Янченко, белоруска Лена Казека, татарин Агалян Валиев, грузин Давид Бакрадзе, таджик Бобод-жан Камолов, поляк Владислав Процкий, словак Андрей Палыпа, венгр Ференс Лукач, румын Мариам Томас, и в их воображении вставали сказочные богатыри — бессмертные рыцари революции и гражданской войны, звали вперед, на новые подвиги.
Эта песня полюбилась бойцам всего соединения. Ее часто пели в походах и на привалах.
Особенно радостными для партизан были дни, когда обозники, возвращаясь с аэродрома, вместе с оружием и боеприпасами привозили почту с Большой земли: свежие газеты и журналы, письма…
Почти все получаемые письма читались коллективно. Каждое прочитанное письмо вызывало много разговоров, навевало воспоминания, раздумья. Все партизаны от души радовались за товарища, получившего весточку от родных и близких людей. Но были бойцы и с хмурыми лицами, измученными душевной болью. Это товарищи, чьи семьи были зверски уничтожены немецкими оккупантами. И личное горе, боль непоправимой утраты становились особенно чувствительны именно в те минуты, когда их товарищи получали известия из дому.
Тогда к опечаленному бойцу подходил комиссар и, подавая белый треугольник, подбадривающе говорил: