Не заметила и Сара — она была занята собой и, ничего не зная о человеческой природе, жила, прислушиваясь к внутренним голосам. То, что она там слышала, было простым, светлым и возникало привычным счастьем: родители, учёба, муж, дети, работа, достаток, дом — всё было улыбками её Бога доброго Хозяина, для которого она, как для любовных свиданий, зажигала свечи и одевалась в романтические платья, чувствуя себя избранницей. Где-то происходили ужасные вещи — чудовищные настолько, что не было сил принять их существование в общем жизненном пространстве, и Сара отделяла себя от Мира мистическим кругом света: зажигала субботние свечи и успокаивалась, чувствуя себя под защитой…
Рождение сына потрясло её в тот момент, когда в начале субботы, протянув руки к танцующему огоньку и заворожено глядя на него сквозь алую прозрачность пальцев, Сара не ощутила привычного покоя, который прежде разливался в эти минуты теплом в душе. Она прислушалась, как всегда, к себе — всё было как прежде, но как-то запустело — необитаемо, словно её душа была не на месте, а где-то там — за пределами освещённого круга, и эта разорванность ощутилась болью, как если бы была ранена плоть.
Метнулось под неподвижными руками пламя, в соседней комнате заплакал ребёнок, и Сара, прижав его к груди, почувствовала, что душа вернулась и согрела её нежностью, которой она прежде не знала, словно миг страдания обнажил в ней скрытую глубину, возникшую новым измерением. Сара запомнила это мгновение, но не одной из улыбок её Бога, а своим слбственым откорвением и бесконечно важным знанием, которым нельзя поделиться, как нельзя поделиться биением своего сердца… И как тогда, когда она бросилась к плачущему сыну в его комнату, покинув защищающий её круг, Сара стала всё смелее покидать пределы спасительной ясности, в которой обитали прежде её мысли, с тем, чтобы понять в каком мире будет жить её сын. Она пыталась поделиться своими открытиями с мужем, увлечь его за собой, но тщетно.
Дэвид обожал жену, сына и защищал свою страсть — от них… Сара и Ицик стали центром его мироздания, и вокруг них вертелись, притягиваясь и отталкиваясь, все обстоятельства его жизни. Он готов был отдать всё, только бы они были смыслом его жизни и подтверждением избранности… Возникали горькие минуты, когда, просыпаясь утром, Дэвид не хотел начинать унылый марафон. Липла мысль «зачем?», и если бы не мгновенная безусловность ответа: «Сара, Ицик», Дэвид не сумел бы спастись от тоски, что всегда подстерегала его там — в щемящей пустоте, куда он поместил — святынями — жену и ребёнка… Если они покинут это место, что станет с ним — что останется ему? И Дэвид замкнулся — закрыл душу в отчаянной решимости удержать там своё божество, отказываясь понимать то, что говорила ему Сара, теряя её… Расставания, как и встречи, подписываются на небесах, но люди, доверившиеся року, уже не могут прочесть. Дэвид и Сара прожили чужими десять лет, успев родить второго сына.
Оформляя развод и уходя с младшим сыном, Сара сказала: «Спасу хотя бы его» — восьмилетний Ицик остался с отцом. Дэвид к тому времени превратился в семейного тирана, мелочно третирующего домашних в соблюдении ритуальных подробностей, которые легко подавили его прежнее любопытство к природе, политике, искусству — всё стало враждебной суетой. Даже смены времён года виделись ему не цветениями и листопадами, но весенними и осенними священнодействиями, а рассветы и закаты — утренними и вечерними молитвами. Форма его жизни приобрела жёсткость кристалла, потеряв способность к перерождению.
Ицик ходил в школу, где учили только священное писание, и с каждым годом был всё тише. Отца он не выделял из общего фона жизни — его существование было порядком вещей, как водопровод или пакет со свежими булочками, приносимыми к завтраку. Исчезновение матери и редкие встречи украдкой, когда она возникала порывом нежности и аромата, долго было единственной интригой, обозначающей его жизнь. Однажды, на школьной перемене, он стоял в своём любимом месте — в конце коридора у окошка, и наблюдал знакомого паука, хлопотавшего над обессилевшей мушкой, и, вдруг, ясно представил свой чёрный костюмчик и светлые локоны, уже лишённые его Ицика — плоти, висящие на липких нитях рядом с чьими-то пыльными крылышками… Это видение стало преследовать его: книга, чудесные появления и исчезновения матери, пёстрые пятна и звуки чужого Города, отец, булочки, молитвы — всё было паутинками, на которых висело то, что было Ициком.
Встречи с матерью становились всё более редкими, а потом и вовсе прекратились, и Ицик забыл её, а годам к пятнадцати — и своё детское видение, которое сменилось мечтой об Иерусалиме. У него появилась цель, и юность была определена исходом из Америки, которая казалась ему ненавистным Египтом — единственным видом рабства, которое знал… Весной начала девяностых Ицик со своим отцом отправились к далёкой родне в Иерусалим праздновать песах…