Иногда он сталкивался во дворе с отцом. Для обоих встречи были стеснительны. Обычно Меркадье-старший и Меркадье-младший обменивались рукопожатием. Как добрые знакомые. А на самом деле избегали друг друга. Никогда они не бывали вместе, не разговаривали. Впервые, и притом без всякого удовольствия, Пьер заметил, что у этого мальчишки, который стал учеником его лицея, одним из надоедливых школяров, вечно раздражавших учителя Меркадье, есть какая-то своя жизнь. Паскалю же казалось, что он теперь постоянно вторгается в ту область отцовской жизни, которая принадлежит только отцу, ибо его жена и дети до сих пор не имели туда доступа. А поэтому со стороны его, Паскаля, чудовищная неделикатность одно уж то, что он находится тут. По безмолвному соглашению они были вежливы друг с другом, но пропасть между ними всё углублялась.
Впрочем, Пьеру было не до сына. Тянуть по-прежнему лямку оказалось ещё труднее, чем он думал! В доме всё опротивело, в лицее всё осточертело. Возвратившись из Парижа, он сразу же перечёл свои заметки, свою работу о Джоне Ло. Десять раз он за неё принимался и десять раз бросал. Любопытно, что ничего у него не выходит с этой книжицей. Да и какая же это книжица? Просто груда исписанных листков. Некоторые части разработаны методически, а потом — полный хаос. Какие-то случайные мысли, рассуждения, не имеющие ничего общего с историческим исследованием, всё перемешано с его собственной жизнью и отражает вопросы, касающиеся его самого, а вовсе не рисует эпоху регентства и историю «Банка обеих Индий». Пьер ясно видел, что в этой работе у него царит хаос, сумбур, что всю её надо переделать, перестроить, одно выбросить, другое срезать, третье развить. Да всё равно и тогда не выйдет из неё серьёзного научного труда, а для литературного очерка историческая часть слишком суха и бесцветна. Но сколько же тут материала! Словно в заброшенном древнем городе, хотя бы в Помпее, где найдёшь то какие-то неизвестные предметы обихода, то рисунки и надписи на стенах, то фундаменты совершенно разрушенных домов, похожие на архитектурные чертежи. Надо бы кинуть всю дребедень в печку, приняться за что-нибудь другое. А всё-таки от времени до времени, когда дела не клеились, Пьер добавлял к написанному ещё страничку-другую, набрасывал заметки по поводу какой-нибудь фразы из мемуаров Сен-Симона, осветившей кусочек тогдашней жизни, или записывал в телеграфном стиле не идущие к делу мысли, например: «Интересно, что́ Ло думал о женщинах и о продажной любви… Глубокие изменения в проституции с введением банковых билетов: менее оскорбительно, более обыденно, чем луидоры…» Бесспорно, подобные соображения были совершенно неуместны в работе учителя истории господина Меркадье, которого почтили своим вниманием солидные журналы, напечатав несколько лет тому назад отрывки из незаконченной его монографии.
Надо бы бросить это уродливое сооружение, загромождённое грудами мусора и шлака. Но эта чудовищная путаница, в которой он заблудился, словно была прообразом его собственной жизни.
Его жизнь… Вот что следовало перестроить заново, — жизнь свою, а не только неудавшуюся книгу. В ту пору, когда сын Пьера Меркадье стал плохо спать, потому что весенний жар уже побежал по его жилам, сам Пьер впервые почувствовал, что молодость уходит, и его тело, уже отмеченное увяданием, множеством новых, едва заметных признаков, предупреждало его, что надо торопиться, иначе будет слишком поздно. Что будет поздно? Внезапные приступы злобы овладевали им. Он скрежетал зубами, посторонние люди это замечали. Он перехватывал удивлённые взгляды учеников…
— Итак, господин Кишера, это всё, что вам известно о «Ночи четвёртого августа»? Право, вместо того чтобы смотреть на меня с таким глубокомысленным видом, вы бы лучше постарались объяснить нам, чем было вызвано неожиданное великодушие духовенства и дворянства на этом ночном заседании Генеральных штатов, исторического значения которого вы, очевидно, совсем не улавливаете, господин Кишера…
А тут ещё и бессонница делала своё дело. Как всегда, она казалась причиной определённого состояния, а на деле являлась его следствием, рождалась из него, и в эти бессонные ночи, мучительные опустошённостью ума, медленно назревала навязчивая идея.