Красивое лицо её было таким чистым, таким прелестным, что ничего иного и нельзя было о ней подумать. Она блистала свежестью, как хорошо отдохнувший во сне ребёнок. Чувственное волнение Пьера исчезло. Как он мог позабыть, что у неё такое ясное, светлое лицо… Конечно, она ему нравилась… Они перешли в зал баккара и стали играть на половинных началах. Банк метали по очереди. Они выиграли. Плохая примета, по мнению суеверных людей. Решили пообедать вместе; у Рэн было назначено какое-то свидание, она отменила его, отправив с посыльным записку. Рэн заявила, что за обед они заплатят пополам, из выигранных денег.
Пьер зашёл за ней в отель. Она надела то самое платье, в котором была накануне. Он повёз её в Босолейль, в маленький тихий ресторанчик, где им не грозила встреча с Тревильеном и его компанией. Пьеру хотелось показать Рэн, что он понимает толк в кушаньях и винах. Их обоих это забавляло. Забавляло и то, что лакей, видимо, принимая их за влюблённую парочку, предложил им столик, стоявший в уединённом уголке сада. Пьер сжал руку Рэн, она не отняла руки, только сказала: «Как странно! Мне кажется, что я всегда была с вами знакома». Сказала она это так просто, бесхитростно, что нельзя было усмотреть в этих словах никакого заигрывания. Они условились, что будут вести себя друг с другом так, как будто они старые друзья, которые, возможно, были чуточку влюблены друг в друга, но давно, очень давно, а потом жизнь разлучила их, и они больше не виделись.
Кругом никого не было. Пьер наклонился к Рэн.
— А почему бы нам не воскресить прошлое?.. Чтобы всё было, как прежде? — Её руки взметнулись со стола к плечам, и она немного откинулась назад.
— Будьте умником, — сказала она. — Зачем портить сладкие воспоминания?
И она принялась выспрашивать, что с ним было за время их мнимой разлуки, заставляя Пьера под этим предлогом рассказывать о своём прошлом. Он с некоторым удивлением отметил, что охотно поддаётся этой игре и соблазну довериться ей, так же, как она вчера доверилась ему. Не успел он опомниться, как уже пустился в пространный рассказ о своей жизни. Рэн слушала его, покуривая тоненькие пахитоски, которые доставала из золотого портсигара. Он остановился.
— А знаете, ведь я никогда раньше этого не делал.
— Чего не делали?
— Не рассказывал о себе… никому не рассказывал о своей жизни. Никогда. Даже вчера ещё, если бы мне сказали, я бы не поверил… Я просто презираю такое бесстыдство… со стороны мужчины. Погодите, может быть, я всё же поддавался этой слабости? Да, да, один раз в жизни я пустился откровенничать… Но я тогда, кажется, был пьян…
— С кем же это вы откровенничали? С хорошенькой женщиной?
— Нет, что вы… С Мейером.
— А кто он такой?
Пьеру вспомнилось, как он беседовал с Мейером в кафе за рюмкой абсента… Но это не назовёшь откровенными излияниями… Нет, он ещё никогда никому не рассказывал о своей жизни. Как же случилось, что из всех людей на свете эта незнакомая женщина…
— Насколько я могу понять, — сказала она, — вы оказали мне большую честь… Итак, вы обманывали жену насчёт биржевых курсов…
Показалось ли ему, или действительно в её словах прозвучала насмешка, которой он совсем не ожидал? Он обиделся. Он ещё не привык к правам, которые присваивает себе дружба, особенно женская дружба. Рэн не без труда его успокоила и уговорила продолжать рассказ.
— Странно, право, — заметила она. — Не могу вас представить в роли учителя, среди шалунов школьников… А ведь вы занимались этим столько лет! Какое надо иметь терпение!.. Расскажите подробнее о вашем Джоне Ло, мне это интересно…
И он заговорил о своей монографии, которую ещё никому не показывал, за исключением предисловия, которое однажды он читал Мейеру, как раз Мейеру. Рассказывал он с большим жаром, на что совсем не считал себя способным. По его словам, в этой работе о Джоне Ло переплеталось несколько тем, касающихся человеческой участи, и была попытка разрешить сложные проблемы — о свободе воли и предрешённой судьбе, о противоречии между гением, с одной стороны, и обществом — с другой. И говорилось об этом не прямо в лоб, а косвенно. Всё это раскрывалось на частном примере загадочной жизни финансиста, в котором, однако, каждый, читая монографию, мог бы увидеть, узнать самого себя, — только в ином обличье. В восемнадцатом столетии зародилось то, что расцвело пышным цветом в Панаме, в мошенничествах нашего времени…
— И вы бросили свою рукопись?
— Да.
— Какая жалость!
Казалось, она говорит совершенно искренне.
— Вот видите, — добавила она. — Хью был прав… Вы писатель, романист, и будь рукопись при вас, вы бы мне прочли её.
— Я, вероятно, внушил вам неправильное представление о моей работе. Это всего лишь исторический очерк… Я, правда, позволил себе некоторые вольности…