— Ах, что вы! — пролепетала госпожа Тавернье. — Вы больше десяти лет проживёте. Чего в шестьдесят восемь лет умирать? Не такая уж это старость! У нас в роду…
Он тихонько посмеивался. Его забавляли младенческие мысли, он ждал этой короткой реплики, и она подбодрила его: он почувствовал своё превосходство. Вдруг Дора сказала нечто совершенно неожиданное, и у него было странное чувство, будто она понимает каждое его слово. Она сидела в обычной своей позе, положив вытянутые руки на мраморный столик; и вот, вскинув на него слегка покрасневшие от волнения глаза, которые, вероятно, были когда-то красивыми, проговорила:
— Что сами мы стареем, мосье Пьер, это ещё ничего. Ужасно, что стареют другие.
Он усмотрел в этих словах некий философский смысл и очень удивился. Вот как?! Значит, он до сих пор несправедливо судил об этой женщине? Думал, что говорит впустую, что перед ним круглая дура, а оказывается, это разумный, мыслящий человек. Господин Пьер ошибался, он был так далёк от мыслей о любви, что не мог распознать её в этой туманной недоговорённой фразе, свидетельствовавшей вовсе не о тонком уме, который он приписал своей собеседнице, но о всепожирающей страсти, предметом которой он стал. Ведь глубокое значение этих слов было именно в возвышенной самозабвенной любви, овладевшей Дорой Тавернье. Чувствовать себя старухой ей было мучительно только из-за него, а в отношении себя самой она как будто считала теперь бремя старости естественным, закономерным, лёгким и с радостью пожертвовала бы своей угасающей жизнью ради того, чтобы вернуть этому человеку блеск молодости, которая ещё больше отдалила бы его от неё.
Двое старых людей, имевших в слабо освещённом уголке довольно почтенный вид, почти шёпотом вели эту беседу в полупустом баре «Ласточек», и она шла долго в тот вечер. Обычно господин Пьер подзывал к себе барышень. А тут он совсем заболтался с хозяйкой. Девицы посмеивались исподтишка; эта язва Эрмина многозначительно ущипнула Люлю. Дора прекрасно чувствовала всю необычность столь долгой беседы, была полна растерянности и восторга, боялась, как бы разговор не оборвался, и чувствовала себя на седьмом небе.
— «Ужасно, что стареют другие»? — повторил её слова господин Пьер. — Нет, я не такой, как вы. Мне на других, в сущности, наплевать. Что это? Эгоизм? Просто искренность. Чужую молодость можно купить. Зачем же я и хожу-то сюда?
Дора понимала, что он не осознаёт всей жестокости своих слов. Она постаралась подавить боль. Ей не хотелось страдать в эту минуту. В такую чудесную минуту. Она крепко сжала потрескавшиеся губы. В день такого праздника надо потерпеть… Быть может, он почувствовал её обиду, а может быть, случайно мысли его пошли в другом направлении, но так или иначе, а он вдруг сказал:
— Нет, у других старость мне кажется менее жалкой, чем у меня самого… И это не из эгоизма. Просто она всегда предстаёт передо мной несколько приукрашенной… Мне кажется, что всяких отвратительных мелочей, в которых сказывается старость, у других гораздо меньше… Например, воображаешь, что другие едят совсем бесшумно, не так, как ты… Удивляешься, что от них дурно пахнет… От себя ведь ничего не скроешь, другие же тебе многого не показывают… Да и не только в этом дело. У меня, знаете ли, есть некоторая способность преобразовывать действительность иллюзиями, — единственная черта, сохранившаяся от молодости. Если я только захочу, могу насочинять себе всяких выдумок… Вообразить, что чёрное — на самом деле белое… Таким способом я защищаюсь от страданий. Могу смотреть на вас и видеть вас такой, какою вы, вероятно, были лет двадцать тому назад.
Опять до неё дошло только одно, — последний пример его иллюзий, и она вся покраснела. Ах, как он это сказал! Неужели это возможно! Старое сердце забилось так сильно, что стало больно в груди. Почему он это сказал? Как ей хотелось посмотреть на себя его глазами! Да что она с ума сходит, что ли, — ведь он говорит это просто так, из любезности… От смущения она глупо захихикала и жеманясь пролепетала:
— Но я всё-таки очень изменилась…
Он сразу посмотрел на неё с отвращением, которое, вероятно, убило бы Дору, если бы она поняла этот взгляд, но она ничего не заметила, так как была слишком взволнована разговором, и очень боялась, как бы он не позвал вдруг барышень.
Он подумал: «Да что же это я рассиропился тут с этой сводней? Говорю, говорю… Бордель есть бордель». Но тут же укорил себя: «Это несправедливо. Ведь госпожа Тавернье не Иммануил Кант. К тому же вздор, который мелешь с ней, ещё не худшая форма разговора».
Он заметил, что она взволнована. В конце концов она вроде меня. Старый дурак, ты что же? Воображаешь себя существом высшей породы? Посмотрись в зеркало, какая у тебя в старости стала гнусная образина. А внутренне ты каков?.. И, развивая свою мысль, лишь немножко изменив её (чуточку, — сколько полагается в обычной человеческой комедии), он сказал:
— Иной раз я думаю: как себя чувствуют двое любящих, состарившихся вместе…