Она совсем не замечала пошлого убожества обстановки, спокойно переносила грубые будничные мелочи. Когда у дверей звонила молочница или мальчишка из булочной и она спускалась для расчёта с ними, это нисколько не нарушало её мечтаний, даже украшало их, как аккорды фуги или как сельская мелодия. Поистине ничто не могло нарушить её ликования, которое переполняло сердце, охватывало и будущее, и прошлое, и мысли, и воспоминания. В мозгу у неё каким-то чудом уживались бредовые любовные вымыслы и картины реальной действительности, она уже не отличала их друг от друга, смешивала их в банальных и лирических грёзах. Трудно представить, чтобы лев с развевающейся гривой, лев, вдыхающий воздух пустыни, чувствовал себя свободным в маленьком провинциальном домике между каминными часами из красного мрамора и ковриком из овечьей шкуры, лежащим перед кроватью, чтобы этот лев мечтал о реке, куда звери ходят на водопой, о газелях, об африканских ночах: но именно это и случилось с Дорой Тавернье, любовным рычаньем наполнявшей свой оштукатуренный дворец, за который она платила финансовому инспектору скромные, но по её мнению чрезмерные налоги, платила с пунктуальностью, не знакомой в окрестностях Парижа.
Шутки в сторону: в романе Доры Тавернье, в её патетике нет ровно ничего смешного. Зато сколько в них любви, чувства, достойного уважения, любви, означающей оправдание одного существа необходимостью его для другого существа, подчинение одной жизни другой жизни: и ни язык Доры Тавернье, ни окружающая обстановка нисколько не лишают величия те чувства, которые тут расцвели.
Правда, они приняли обличие нелепое, ангельское, сверхъестественное; Дора придумывала себе несказанно глупое прошлое, создала в своём воображении небывало чистую любовную идиллию между ней и лежащим в постели паралитиком, роман, с которым не могла сравниться ни идиллия Филимона и Бавкиды, ни трагедия Ромео и Джульетты. Чего только не было в её вымыслах: глубокие чувства, неумолимые родители, преграды, поставленные обществом, душераздирающие прощанья и отчаяние, дошедшее в разлуке до предела, — вот какое начало романа рисовала ей фантазия, да ещё и молодость и такую дивную красоту, что буквально все, и мужчины и женщины, оборачивались поглядеть на Дору, когда она проходила с Пьером, а священники крестились, боясь, как бы столь великое счастье не ввело их во искушение и не стало соблазнительным примером. Каждый день Дора сочиняла, создавала какую-нибудь сцену из их прежней жизни, фантастический пейзаж, на фоне которого эта сцена происходила, псовую охоту с участием знатных гостей или пикник… Улыбка, порой озаряющая молодое лицо Пьера, его наружность в тридцать лет, ревность, которую Дора испытывала к некоей красавице, ревность жестокую, но совершенно лишённую основания, как ей пришлось убедиться. А их путешествия!.. Голубые озёра Италии, куда отправляются в свой медовый месяц новобрачные и любовники… Великолепная панорама, взятая из красочных реклам, развешанных на вокзалах, картины, где перемешаны сельские красоты и экзотика, феерия вроде постановок театра Шатле, кое-что от борделя и кое-что от собора, весёлые празднества на улицах, карнавальные шествия и церковные процессии.
Случалось, что Дора говорила вслух сама с собой. Её увядшие, но вновь девственные уста, не могли таить блаженный бред, заполнявший её мысли. Он изливался в бессвязном, нежном бормотании, в девичьем лепете, расцвеченном словами любви.
В скептический век, убивающий все великие порывы души, вдруг все они запечатлелись в образах, подобных цветным открыткам, и их так ясно видели глаза этой старухи, ещё недавно видевшие лишь картины мерзкой, грязной жизни. Всё, во что уже не принято было верить в 1914 году, держалось в сердце этой сводни, которая омылась в священной реке любви и вновь обрела младенческую душу. Все выспренные иллюзии, за которые в двадцатом веке люди отказываются жертвовать жизнью, ибо этот век — неблагодарный возраст человечества, период его линьки, — все лопнувшие мыльные пузыри, находили себе пристанище в безумной голове Доры, полной радужных надежд, утопающей в блаженстве вновь обретённого рая.
Проходят дни; из кухни, где соседка готовит лёгкий завтрак, поднимается во второй этаж запах чеснока («Попробуйте, так пальчики оближете»), летают бабочки над головой старухи, оскудевшей умом, живущей в мире фантазий. Однако человеческая марионетка по-прежнему стонет на своём ложе и трепещет, когда жёсткие руки укутывают её одеялом. В глазах у паралитика ужас, чувство самое сильное из всех, какие иногда можно прочесть в них, и есть что-то лицемерное в его взгляде, — ведь этот калека, пользуясь безумием женщины, которая держит его в плену, с бессознательной хитростью заставляет её служить ему.
— Политика…