Слово стало таким привычным и может выражать всё что угодно: оно бывает мольбой, ответом, упрёком, лаской, ложью… В конце концов оно стало настоящим языком, Дора понимает его безошибочно, — по крайней мере она убеждена в этом, и пускается в долгие беседы, в которых паралитик, по её мнению, принимает деятельное участие… Но, конечно, их разговоры нисколько не похожи на те, которые они вели когда-то, после четырёх часов дня, — теперь собеседники говорят решительно обо всём, обмен мыслей охватывает всю их жизнь. А где же они когда-то ежедневно беседовали после четырёх часов дня? Дора совсем забыла о «Ласточках». Эти «Ласточки» поистине сгорели дотла.
На деревьях в саду появились первые цветы. Вести из внешнего мира сюда не доходят. Что там делается в Турции или в Берлине? Даже Париж далеко-далеко — шумный Париж, где люди подняли крик и лезут друг с другом в драку из-за опубликованных секретных документов, «сногсшибательных», как говорится… Поднялся шум, и кое-кто натерпелся страху.
В особняках, за закрытыми ставнями, жёны с тревогой ждут своих мужей, заседающих в правлениях трестов. Скоро будут парламентские выборы. Рабочие устраивают митинги, поют на них свои песни…
На деревьях распускаются первые цветы. Дора прислушивается к своему старому сердцу и шепчет безумные слова.
— Политика… — с трудом выговаривает учитель истории Пьер Меркадье…
С января у больного появились пролежни. Его укладывали на подушки, подсовывали под него резиновые надутые круги, присыпали язвы иодоформом, обмывали, снова присыпали — они затягивались и снова открывались, становились ещё больше и гноились. Пролежни появлялись один за другим, страшно было смотреть на спину, поясницу и ягодицы несчастного паралитика. Дора боролась с этими язвами, предвестниками приближавшегося разложения, от них теперь зависели её надежды и страхи. Пьер исхудал, но какой он всё-таки тяжёлый! К счастью, соседка и приходящая прислуга помогали Доре переворачивать это неподвижное тело, покрытое пролежнями и гнойными корками, вытаскивать из-под него подстилку, подсовывать необходимую клеёнку.
Гарш — не Таити. Уединение необыкновенной четы было мнимым: местные жители, сочувственно качая головами, с любопытством толковали о богатой даче и её обитателях. Основываясь на бессвязных словах Доры, которые приходящая прислуга разнесла по всему Гаршу, люди считали, что тут поселились старые супруги, содержавшие в Париже большую гостиницу: сколотили себе состояние и отошли от дел. Но только-только они обосновались на даче, рассчитывая насладиться вполне заслуженным отдыхом и покоем, трах-тарарах, беднягу мужа хватил удар! Вы бы посмотрели, как самоотверженно эта славная женщина ухаживает за больным, ничего для старика не жалеет, только о нём думает и заботится, а сама почти из дому не выходит, совсем истаяла.
Дора достигла чистых высот самопожертвования. В глазах других людей и в своих собственных. Она утопала в море романтических вымыслов, выдуманных воспоминаний о своём прошлом, которое она изобрела задним числом. И не было больше в её жизни ни одной мрачной тени, ни одной низкой мысли. Дора позабыла всё, что в исчезнувшем реальном мире могло её стеснять. Он больше не существовал, он улетучился, как унесённый ветром запах. Для неё всё заливали волны высочайшей гармонии — благости мира, которую она ощущала во всём. Когда настали погожие летние дни, она наслаждалась с неведомым ей прежде блаженным чувством мягким воздухом, прозрачным светом, цветами в саду. Она привыкла к одиночеству, привыкла говорить сама с собой вполголоса и даже вслух, и, когда произносила свои бесконечные монологи, голова у неё слегка тряслась: вероятно, из-за того, что в последнее время у Доры раздулась шея; она не переставала бормотать также, сидя у постели паралитика, и Пьер поворачивал к ней голову, прислушиваясь к машинальному потоку слов, к ласковому тихому рокоту, который был подобен вкрадчивому, мерному плеску волн, ласкающих прибрежные скалы.
Удивительно, как была полна эта, казалось бы, совсем пустая жизнь, как богата волнениями, сердечным трепетом, неожиданностями. Достаточно было какого-нибудь пустяка, чтобы довести до экзальтации те высокие чувства, которыми была теперь переполнена Дора. А то вдруг на неё нападал безумный хохот, совсем не вязавшийся с возвышенными порывами души, постоянно владевшими ею. От смеха она с поразительной лёгкостью переходила к слезам. Удивляясь таким резким переменам в её настроении, прислуга и соседка говорили с обычной почтительностью простонародья к сумасшедшим и юродивым: «А ведь мадам Тавернье тронулась умом, бедняжка… Право, тронулась…» Но все знали, что причиной безумия были большие несчастья, и её жалели… «Всю жизнь старики трудились, а в последние свои деньки, когда можно бы, кажется, отдохнуть и порадоваться, нате вам…»