Вера Николаевна насмешливо кивнула на раскрытые окна веранды. Я улыбнулась. Улыбка слегка ослабила появившуюся было во мне напряжённость. Выглянув на улицу, мы видим, что прямо перед нашей верандой степенно и чинно маршируют первоклашки в военной форме, в маленьких гимнастерочках и пилоточках, девочки в бантиках и юбочках цвета хаки. Проходят мимо — такие хорошенькие, такие пухлощекие, молочные, но серьезные, точно маленькие старички, исполняющие свою миссию, а по сути, показуху, организованную кем-то из взрослых. Меня, накушавшуюся подобного формализма в школе, так и подмывает погрозить кулаком куда-то в пустоту и возопить: мол, не суй, показуха, свою фальшивую морду в детскую искренность! Но я понимаю, как глупо и не к месту это прозвучит. И, прикусив язык, молчу.
Вера Николаевна же продолжает своё:
— Детей не жалеют, чинуши тупые! Туда же их, в эту мясорубку милитаризма…
— Меня мучает другое, — робко пытаюсь я вернуться к своим затруднениям. — У меня всё началось… начались мои постоянные мысли о моей собственной неправильности, неправоте… с того фильма «Спасённые в Кракове», с того, что тот фашист показался мне привлекательным…
— Да, я понимаю, — кивнула Вера Николаевна, — но проблема совсем не в том, что он тебе таким показался. Проблема в том, что общество навязывает тебе чувство вины и стыда за твои мысли, чувства, фантазии по поводу персонажа, не отвечающего установленным идеологическим нормам. А стыд и вина идут от того пафоса Победы и традиции праздновать 9 Мая как самый великий день страны.
— Н-не знаю… Но, по мне так, мерзко находить привлекательным человека, облачённого в униформу СС, а эту форму брутально-притягательной, зная, какой шлейф тянется за ней, — возразила я.
— Нет, — покачала головой Вера Николаевна, — нет в этом ничего мерзкого. Тебя мучает не привлекательность эсэсовца, а запрет тоталитарного государства на удовольствия.
— М-м… — мычу я в ответ недоумённой коровой, — а о каком государстве речь?
— Ну, конечно, о советском.
— Так ведь его уже нет давно… Я и 90-е-то не помню, не то, что советское, я родилась в 96-м. Как же может советское влиять на меня?
Мне ее рассуждения кажутся странными. Может, она в чем-то и права?!
Снова возвращаюсь на кушетку, поворачиваюсь к стеллажу с его духовным иконостасом и вполне себе символическими финтифлюшками. Среди десятка уже знакомых мне фигурок вижу новые.
Человечек с двумя лицами — спереди и на затылке; одно лицо улыбающееся, приятное, вызывающее доверие, а сзади — злое, даже зловещее.
Ещё одна фигурка, которой я не видела здесь раньше, держит маски в своих руках. Одну — гневную, нахмуренную, с глубокими носогубными складками. А другую — пухлощекую, маленькую, детскую. У этих масок вместо глаз прорези, но мимика их очень выразительна. Эта последняя скульптурка чем-то напомнила мне обложку книжки по психологии «Сам себе Взрослый, Ребенок и Родитель», которую я видела в маминой спальне. Фигурка с двумя масками в кабинете у Веры Николаевны, по-видимому, и есть Взрослый. Выражение его волевого лица какое-то благожелательно-нейтральное, я бы даже сказала, безликое и, пожалуй, тоже похожее на маску, а не на живого человека. А эта детская в его руках, смешная и наивная, — вернула меня мыслью к только что увиденной процессии пухлощёких.
Потом я зацепилась взглядом за другую маску — на подставке — с длинным носом, полными африканскими губами и закрытыми тяжелыми веками. Маска словно бы дремала в блаженном и мудром покое. Это, как я узнала ещё месяц назад, копия посмертной маски Пушкина. С каким-то неприятным чувством отметила: странно, Пушкин-то тут зачем, тем более мертвый?
А Вера Николаевна продолжает объяснять — четко, ясно, логично. Заслушаешься.
— Так ведь психология-то сохранилась советская. Представления о жизни у нас у всех всё те же.
— Но я не могу же помнить СССР. И представления того времени тоже мне неизвестны.
Вера Николаевна вдруг становится очень печальной.
— Вот это-то как раз меня и неприятно поразило. Вот от этого-то, Катя, я и призадумалась. Насколько живуч этот наш несчастный менталитет… Он держит в своих лапах даже ваше поколение…
— Но… понимаете, — тщусь объяснить я — Мне и вправду стало стыдно, особенно в ту секунду, когда я сегодня наблюдала за ветеранами, увидела их седи́ны, их лица, простодушные, открытые, с морщинами пережитых невзгод. И… ну, в общем, я вспомнила своего прадеда, которого не знаю… С другой стороны, как я могла его вспомнить, если не знаю… — окончательно запутываюсь я.
— Вот именно, — улыбается Вера Николаевна, — как можешь ты вспомнить то, чего не видела. Речь идет исключительно о фантоме, о коллективном внушении. Извини, что перебиваю. Продолжай, продолжай…
— Он пропал без вести, — говорю я, — и мне кажется, я должна хоть что-то о нем узнать, хоть что-то найти в архивах. У меня нет даже фотографии.
— Но… зачем? — пожала плечами Вера Николаевна, — зачем вдруг тебе это понадобилось?
А ведь точно. Не было нужды — и вдруг понадобилось.
Пытаюсь не столько объяснить, сколько понять сама: