Прадеда я лучше чувствую не в таких вот мёртвых предметах — а в живой земле, траве, шелестящих листьях деревьев, пении птиц, небе над всем этим. Таким жизненным блаженством всё это дышит. И я так хотела бы вчувствоваться всем своим существом в эту безмятежность, в эти запахи, в стрёкот кузнечиков. Потому что прадед — это что-то для меня живое. Это обязательно живое! Не на показ, не для складирования, по сути, являющегося тем же захоронением, погребением и забытьем. А это — всё живое, живущее сейчас, здесь, и везде. Это — и земля, и трава. Это, может быть, то наполненное жизнью место, где было поле боя, место, где жизнь моего прадеда вылетела из его погибшего тела, растворилась в воздухе. И разнеслась по пространству. И присутствует до сих пор во всём. А ржавые экспонаты обломков гибели, на которые я смотрю, словно бы отдаляют прадеда от меня…
Коля скептически посматривает на меня, пока я стою, погруженная в эти странные противоречия. Лена, та рослая деваха, спрашивает:
— Ну как, про́няло?
Я не хочу обижать их своими мыслями, высказанными вслух, — они столько работали, чтобы получить это. Говорю неуверенно:
— Я хотела бы найти что-нибудь о нём, что-нибудь более существенное, какое-нибудь письмецо, записку, документы с его фотографией, например, чтоб увидеть его лицо, глаза…
— Ты о прадеде? — переспрашивает Коля, уже знающий о моих поисках связи с прадедом. — Ты ведь говорила, что у тебя знакомая в архиве. Ты можешь не искать годами, как мы, а получить все оперативно. Какой год рождения?
— Двадцать второй, — отвечаю, — в сорок первом ушёл добровольцем.
— Совсем юнец! — роняет Коля покровительственно, словно он сам уже видавший виды генерал за пятьдесят. Смешно.
Я не хочу дальше рассказывать им, что чувствую, как ощущаю. Мне кажется, они ищут погибшую материю, лишь сброшенную оболочку, а не саму суть. Хотя и это тоже нужно. Я же гоняюсь за тем, что неумирающее, вечное — за духом. Но моя погоня всё более и более предстаёт стихийным хаосом, лишённым какого-либо направления. Она не приносит таких ощутимых результатов, как на раскопках, где нашел пряжку со звездой — и радость. Обнаружил еще одного солдата — здорово. Да, нашли его. Похоронили с воинскими почестями, как положено. Это тоже нужно. Нужно! И для родственников, и для памяти, и в благодарность за подаренную нам жизнь.
Но главное — всё-таки ускользает от нас. Мы нашли только тлен — но не нашли того, что это тление превосходит, что побеждает это тление. Где тот дух, побеждающий, торжествующий, превосходящий само тление и забвение?! Во сне меня постоянно преследует тление, и не могу даже представить, как это можно преодолеть. Во сне тело прадеда гниет — и вместе с ним гниет и моя душа. И, догадываюсь, что не только во сне… Какая же я глупая. Жду какого-то чуда…
***
Еду в архив. Меня туда вызвали звонком. Ирина Евгеньевна, сухонькая маленькая женщина лет пятидесяти-пятидесяти пяти, добродушная, всегда готовая помочь, нашла документы о моём прадеде.
— Катя, я вот что нашла, — сообщает она мне, держа толстую потрепанную папку; очки на кончике носа, довольна тем, что раскопала нужные бумаги. — Твой прадедушка попал в окружение в августе сорок первого года, его взяли в плен. Тяжелейший период начала войны. Поражение за поражением. Потом Маутхаузен, затем Освенцим. И в ноябре того же сорок первого года он умер в Освенциме. Несколько месяцев не дожил до разгрома немцев под Москвой.
Теперь я отчасти понимаю ту тоску, которая накатывает на меня при мыслях о прадедушке. Он, девятнадцатилетний парень, к сожалению, не дожил не то что до большой Победы — но даже и до победы в Московской битве, до разгрома фашистов под Москвой, он лишен был этой радости. Как и радости увидеть жену, сына. Какую безнадежность, он, должно быть, ощущал, как мучилась его душа, какое отчаяние она испытала в момент гибели… Нет, неправильно это. Так не должно быть. Нужно обязательно доживать до Победы. И продолжать жить — с гордостью за неё.
— Его останки так и не найдены, — доводит до меня скудные сведения Ирина Евгеньевна, — но о нем есть запись в лагерных документах…
Какой мрачный этот архив. Высокие шкафы-стеллажи со старыми коробками, далеко уходящими под четырёхметровый потолок. Здесь существуют лишь тени бывшего, воплощённые в бумажную пыль. Затхлое пыльное существование. Время свернулось и застыло, замкнувшись на неком отрезке войны. А витающие здесь тени душ могут лишь вспоминать снова и снова уже пройденное, зафиксированное чьей-то бесстрастной рукой в папках с их личными делами, эти тени повторяемо и бессмысленно ходят по кругам ада своих военных судеб, копошатся в своем призрачном мире. Я уязвлена такой судьбой прадеда.
Вернулась домой. И тут меня осенило — мой прадед умер в Освенциме. Ну да, это же Польша, рядом Краков. Ближайший лагерь поменьше — Плашов, где хозяйничал комендант из фильма «Спасённые в Кракове».