Аглая, пожимая плечами, говорила мягко, извинительно, стараясь сгладить положеніе — острое и колкое:
— Это братья, въ шутку, дурачатся… Модестъ, Иванъ… дразнятъ меня…
A Епистимія торопилась:
— Аглаечка, разв же я не понимаю, что подобное съ его стороны — одно безуміе? Аглаечка, я же не дура! Позвольте говорить!
Аглая сложила руки на колняхъ движеніемъ вниманія и недовольства.
— Да, какъ же мы будемъ говорить, — сказала она, — если ты такъ вотъ сразу за племянника въ любви мн объясняешься? Вдь это же отвта требуетъ. Я Гришу хорошимъ человкомъ считаю, мн жаль сдлать ему больно. Зачмъ же ты и его, и меня въ такое положеніе ставишь, что я должна его обидть?
Епистимія на каждое слово ея согласно мотала головою и касалась платья пальцами.
— Аглаечка, душа моя, все понимаю. Хорошо знаю, что любовь Гришина — дерзкая и безнадежная. Когда же я не знала? Дуракъ онъ. Истинно подтверждаю, что дуракъ оказался. Не за свой кусъ берется, рубитъ дерево не по топору. А, все-таки, голубчикъ мой! ангельчикъ! собинка вы моя! Ну, позвольте умолять васъ! ну, прикажите ручки ваши цловать!..
Она сползла со стула и повалилась Агла въ ноги, стукнувъ лбомъ въ носокъ ея ботинка. Аглая вскочила, испуганная, смущенная, пристыженная.
— Встань, Епистимія Сидоровна! Какъ можно? Встань!
Но Епистимія ползала за нею на колняхъ, ловя ее за платье, обращая къ ней лицо съ настойчивыми, нестерпимо сіявшими сквозь хлынувшія слезы, синими глазами.
— Солнышко вы мое! Если заговоритъ онъ съ вами о любви своей, — радостная вы моя! — не обезкураживайте вы парня моего! не убивайте!
Аглая, растерянная, взяла ее за плечи и старалась поднять.
— Но что же я могу, Епистимія? Ну, что я могу? повторяла она. Да встань же ты, сдлай мн милость. Вдь я же не могу такъ… мн стыдно…
Епистимія поднялась:
— Голубушка! — заговорила она, всхлипывая, съ по краснвшимъ носомъ, странною полосою обозначившимся на зеленомъ ея лиц. — Голубушка вы моя! Вдь все это, — что онъ науку свою предпринялъ, учится, къ экзамену готовится, — все это въ одной мечт старается: буду образованный, стану всмъ господамъ равенъ, барышнямъ пара, Агла Викторовн женихъ.
Аглая смотрла на нее внимательными, участливыми глазами и качала головою.
— Мн жаль его, Епистимія. Мн очень жаль его. Но ты сама говоришь, — и ты права, — это безуміе! Между нами нтъ ничего общаго. Нелпо! Смшно!
— Знаю! — даже восторженно какъ то воскликнула Епистимія. — Очень знаю! Матушка! Разв я васъ о согласіи прошу? Невозможно! Неровня! Но если y парня такая фантазія, что онъ по васъ съ ума сошелъ?
Аглая невольно улыбнулась.
— Не могу же я за всхъ, y кого ко мн фантазія, замужъ итти!
Епистимія поймала ея улыбку и въ тотъ же мигъ ею воспользовалась.
— Вы погубили, вы и помогите, — съ глубокою ласкою сказала она, притягивая двушку къ себ за руку и заставляя ее опять ссть на кровать, и сама сла рядомъ съ нею, обнимая ее за талію.
— Право, не вижу, чмъ я помочь въ состояніи.
— Да, вотъ, только тмъ, чего прошу. Не отказывайте на отрзъ.
— Ты странный человкъ, Епистимія Сидоровна. Какъ же я могу не отказать, если этого не можетъ быть, если я не согласна?
— Барышня, милая, не уговариваю я васъ соглашаться. Откажите. Богъ съ вами! Откажите, да не на отрзъ. Общайте подумать. Срокъ для отвта положите.
Аглая задумалась.
— Когда нибудь отвтить надо же будетъ, — нершительно сказала она. Но и этого было достаточно ободрившейся Епистиміи, чтобы убдительно впиться въ нее не только словомъ, но и пальцами:
— Дтинька моя! Если вы его хоть полусловомъ поманите, — онъ три года ждать радъ будетъ.
— И три года пройдутъ.
Но Епистимія, пожимая ее костлявымъ своимъ объятіемъ, похлопывая по колну костлявою рукою, говорила съ нервнымъ, лукавымъ смшкомъ сквозь слезы:
— Мн лишь бы сейчасъ-то его уберечь, a въ теченіи времени, будьте спокойны: образуется. Вс силы старанія употреблю, чтобы его фантазію освжить и возвратить парня къ разсудку. Тоже имю надъ нимъ властишку-то. Только теперь то, сразу то въ омутъ его не толкайте.
Аглая встала. Ей и хотлось сдлать что нибудь пріятное для Епистиміи, которая всегда была къ ней отличительно ласкова и добра предъ всми другими Сарай-Бермятовыми, и дико было, не слагалось въ ея ум требуемое общаніе.
— Ужасно странно, Епистимія Сидоровна! произнесла она, еще не зная, въ какую форму облечь свой отказъ, и въ смущеніи перебирая бездлушки на Зоиномъ комод. A Епистимія, оставшись сидть на кровати, со сложенными въ мольбу руками, смотрла на Аглаю снизу вверхъ чарующими синими глазами и говорила съ глубокою, твердою силою искренности и убжденія:
— Барышня милая, пожалйте! Вдь — что я въ него труда и заботъ положила, чтобы изъ нашей тины его поднять и въ люди вывести! Мать то только что выносила его, да родила, a то — все я. Пуще роженаго онъ мн дорогъ. Теперь онъ на перекрестк стоитъ. Весь отъ васъ зависитъ. Пожалете, — человкомъ будетъ, оттолкнете, — чорту баранъ. Что я буду длать безъ него? Ну — что? Свта, жизни должна ршиться!
Аглая, тронутая, хорошо знала, что это правда, и ей еще больше хотлось помочь Епистиміи, и еще больше она недоумвала.