— Нтъ ужъ, пожалуйста. Довольно. Прямо къ длу и на чистоту.
Это, — что онъ такъ сразу повернулъ дло, ждетъ отвта въ упоръ на вопросъ въ упоръ и не позволяетъ подползти къ сути и цли объясненія издали, окольнымъ подходомъ, — смутило Епистимію, вышибло изъ сдла и вогнало къ робость… Она не могла преодолть въ себ этого смятеннаго наплыва, a въ то же время чувствовала, что обнаружить его предъ Симеономъ значитъ почти зарзать свое дло, что онъ сразу возьметъ надъ нею свое привычное засилье…
— Эхъ, — съ досадою думала она, — слишкомъ понадялась на себя. Не слдовало сводить въ одинъ день два эти разговора. Слишкомъ много силы истратила съ Аглаюшкой. Не хватитъ меня на этого, прости Господи, дьявола…
A «дьяволъ», стоя предъ нею, позади высокаго кресла, и, постукивая по спинк его взятою со стола линейкою, требовалъ отрывистыми фразами:
— Что же ты? Оглохла? Онмла? Или ужъ такую мерзость придумала, что даже y самой языкъ не поворачивается выговорить? Открой, наконецъ, уста свои вщія, говори…
Послдняя краска сбжала со щекъ Епистиміи, и лицо ея было маскою трупа, когда, напряженнымъ усиліемъ возобладавъ надъ собою, пробормотала она голосомъ, неровнымъ отъ стараній его выровнять и неестественно беззаботнымъ, точно говорила не о ршительномъ, обдуманномъ план, a o случайномъ игривомъ каприз, и слова ея, подобно взбалмошнымъ дтямъ, сами рзво спрыгнули съ губъ:
— Такъ… что… вотъ… стало быть… породниться мы съ вами желаемъ.
Симеонъ опустилъ линейку.
— Что?
Если-бы онъ обругалъ Епистимію самымъ сквернымъ словомъ, если-бы швырнулъ ей въ лицо линейку свою, — не такъ-бы, кажется, рзнулъ онъ ее по сердцу, ударилъ по лицу, какъ этимъ глубоко изумленнымъ, ничего не понимающимъ, за ослышку слова ея принявшимъ, искреннимъ — «что?»… Пришибленная, согнулась она въ креслахъ и, тупо глядя подъ письменный столъ въ корзину съ брошенной бумагой, лишь бы не встртиться глазами съ Симеономъ, напрягла послднюю силу воли, чтобы пролепетать:
— Обыкновенное дло… Божье… Если-бы намъ породниться, я говорю…
Симеонъ уронилъ свою линейку… Съ глупыми глазами, разинутымъ ртомъ стоялъ онъ нсколько секундъ… И вдругъ слухъ Епистиміи кипяткомъ ядовитымъ обжегъ громкій хохотъ — такой настоящій, живой, прямой и искренній, какого она отъ Симеона во всю жизнь не слыхала, на какой способнымъ его не считала… И сыпались на нее толчки хохота Симеонова, точно удары плетей, и ежилась она подъ ними, стискивая зубы, слабя силами, мучительно думая про себя въ тоск, стыда и злобы:
— Гришка ты, мой Гришка! Чмъ-то ты мн, тетк, заплатишь, что принимаю я за тебя этотъ позоръ…
A Симеонъ все хохоталъ, даже необычно красный сталъ отъ смха и слезы вытиралъ на глазахъ, а, въ передышкахъ, говорилъ, трясясь всмъ тломъ и, вмст, тряся тяжелыя кресла, за спинку которыхъ держался теперь обими руками:
— Ты дура… Ахъ, дура!.. Вотъ дура!..
И, къ ужасу своему, Епистимія, подъ смхомъ его, въ самомъ дл, чувствовала себя дура-дурою — съ головою, пустою отъ мыслей, съ сердцемъ, оробвшимъ, оставшимся безъ воли… будто на дно какое-то, безсильную, спустилъ ее и потопилъ этотъ смхъ, разливаясь надъ нею глумливою волною.
— Врядъ-ли, — пробовала она, тонущая барахтаться, всплыть со дна. — Врядъ-ли я дура, Симеонъ Викторовичъ. Не надюсь быть глупе другихъ.
Но онъ перебилъ ее весело, побдительно, небрежно.
— Нтъ, ужъ — это ты надйся! Ты дура. Напрасно ты вчера боялась, что я тебя бить стану. Надо было не мямлить, a прямо сказать — вотъ какъ сегодня. Мы повеселились бы и разошлись. Ты смшна. Ахъ, если-бы ты только могла сейчасъ себя видть, какая ты, душа моя, дура, и до чего ты, Пишенька моя любезная, смшна!..
— Не заплачьте съ большого смха-то, — огрызнулась она, съ отчаяньемъ чувствуя, что говоритъ это напрасно, себ во вредъ и лишь къ новому смху Симеона, что это именно то, чего ей сейчасъ, разбитой и посрамленной, не слдуетъ говорить…
A онъ и впрямь опять такъ и залился, восклицая:
— Нтъ, какова? Вообразила, будто настолько запугала меня нелпымъ документомъ своимъ, что я даже жениться на ней способенъ!
Какъ радостная молнія, вспыхнули въ ушахъ Епистиміи эти неожиданныя слова. У нея даже дыханіе захватило.
— Ага, голубчикъ! вотъ куда тебя метнуло! — быстрымъ и злораднымъ вихремъ полетла оживающая мысль… Ну, значитъ, врешь: ничего еще не пропало, — напрасно ты грохоталъ! Не я теб дура, a ты предо мною въ дуракахъ останешься.
И, впервые за все время разговора, подняла Епистимія на Симеона синіе глаза свои и, честно глядя, честно, по искренней правот, сказала:
— Откуда вамъ въ умъ взбрело? И въ мысляхъ ничего того не имла.
Но онъ дразнилъ:
— Ловко, Пиша! Новый способъ выходить въ барыни! Епистимія Сидоровна Сарай-Бермятова, урожденная… какъ бишь тебя? Ха-ха-ха!