Лавриненко вел себя по-хозяйски, он прикрыл собой передвижку, а Павлик в это время барственно посмеивался над его суетливостью. В молчаливой решительности Лавриненко чувствовалось, что он считает себя хозяином машины. Злая досада охватила Павлика. Попадись им теперь навстречу грузовик, он знал бы как поступить! Ведь и Лавриненко действовал не наилучшим образом: нельзя же всякий раз превращать себя в буфер! Но словно назло, дорога впереди была пустынна, и Павлику оставалось лишь молча переживать свою неудачу…
Постепенно досада его улеглась. Дорога шла опушкой леса, матерые ели, нагрузшие снегом, стояли вперемежку со старыми, кряжистыми березами. Павлик поймал себя на том, что природа не вызывает в нем прежнего радостного, взволнованного чувства. Ему было семь лет, когда мать, как бы впервые, показала ему дерево. Конечно, он и до этого тысячи раз видел деревья, лазил на них, сбивал ноги об их корни, искал у их подножий грибы и ягоды, срезал ножиком кору, чтобы сделать лодочку. Но дерево как прекраснейшее творение природы он впервые увидел — узрел, лишь когда его показала ему мать. То была старая плакучая береза, росшая на крутом берегу извилистой, омутистой Клязьмы.
— Смотри, Павлик, какое красивое дерево! — сказала мать.
Павлик посмотрел на изрезанный морщинами ствол в седоватой бородке мха, на развесистые, толстые сучья и гибкие ветви, полные маленьких, заостренных, чуть подрагивающих листочков. Все это было знакомо ему, привычно, и Павлик не понял матери. Но он верил ей, и снова посмотрел на березу как бы омытыми глазами. Она была высокая, от земли до неба, у нее была громадная, величавая крона. Павлик ощутил свою малость перед ней, и дерево его испугало.
— Посмотри, какое оно спокойное, надежное, доброе! — сказала мать.
Павлик глядел на березу и уже не боялся ее. Он был взволнован, но не видом дерева, которое так и не открылось ему, а столь редким у матери выражением глубокой нежности.
— Это дерево нашей родины, — сказала мать. — Русская береза.
Павлик вновь не понял матери, но в горле у него вдруг вскипели слезы: от ощущения ли скрытой прелести мира, которая когда-нибудь откроется и ему, от любви ли к матери, давшей ему коснуться ее сердца. Так, через мать, вошла в него любовь к дереву. В самые трудные минуты жизни один лишь вид дерева мог сделать его счастливым. Но с той поры, как началась война, он перестал радоваться деревьям, не замечал их. Вот и эти ели, высящиеся по сторонам изрытой воронками военной дороги, где обмороженные шоферы возятся с заглохшими моторами… Их зеленый и свежий мир никак не сочетается с тем, враждебным жизни, что несет с собой война, и с той душевной озабоченностью, какую накладывает на тебя война… Мысли Павлика внезапно были прерваны Лавриненко, кинувшимся к дверце машины.
— Что случилось? — спросил Павлик.
Лавриненко не ответил, и Павлик следом за ним спрыгнул на дорогу. Навстречу шла, надвигалась колонна грузовиков. Павлик рванулся вперед и, подняв правую руку, заступил грузовикам дорогу.
Головной грузовик остановился, когда бампер его почти коснулся ног Павлика, шоферы повысунулись из кабин, что-то кричали, ругались. Павлик подал знак водителю передвижки: езжай! Тот медленно тронулся вдоль колонны, жестяной кожух радиоустановки скользил в десятке сантиметров от бортов грузовиков.
Из заднего грузовика выскочил капитан и накинулся на Павлика: на каком основании — черт побери! — он задерживает колонну?
— Эта машина, — сказал Павлик, указывая на передвижку, — одна на весь фронт.
— А мне плевать! — ответил капитан с бледным, усталым лицом и глазами в темных обводах. — Трогай!.. — гаркнул он водителю головного грузовика.
— Стой! — Павлик поставил ногу на бампер.
— Трогай, мать твою!.. — заорал капитан.
Водитель высунул из кабины такое же усталое лицо и сказал плачущим голосом:
— Да что трогать-то? Пусть они с дороги уйдут!..
— Уйдешь ты или нет? — почти шепотом сказал капитан, он задыхался от злобы и бессилия.
— Не распускайтесь, — тихо отозвался Павлик.
Тут он увидел, что передвижка зашла в хвост колонне, убрал ногу с бампера и обернулся к Лавриненко:
— Пошли, товарищ Лавриненко!
Воентехник только кивнул головой, но была в этом движении какая-то теплая готовность, и Павлик подумал, что одержал маленькую победу.
Лавриненко, хоть и носил кубари, считал себя просто техником на войне. К подчиненным ему бойцам он относился точно так же, как в мирное время к своим подручным в радиомастерской, и еще менее ощущал за собой право приказывать шоферам других машин.
Павлик тоже не очень-то верил в свое командирское звание, но считал себя обязанным в него верить, а следовательно, и вести себя как настоящий командир. И Лавриненко ощутил сейчас это различие между ними — различие между тем, кто способен быть только хранителем машины, и тем, кто может быть ее командиром. Его кивок означал: коль ты сам веришь тому, что ты командир, — действуй!..