Я сначала ничего не помнил, только ел и гулял, гулял и ел. А меня хвалили и показывали знатным гостям, как знаменитость среднего достоинства, вместе с тявкающей Булькой – болонкой, умеющей ходить на задних лапах и даже плясать под святочный марш Дунаевского “Утро красит нежным светом”, показывали вместе с иконами, африканскими масками, хрусталем, коврами и другими материальными ценностями.
Юга, курорты, спецдомики под названием “охотничьи”, лихая стрельба в заказниках, шашлыки, сырая звериная печенка. Киноведы в штатском. Официантки всех национальностей, форм и расцветок. Пьяные объятия. Поцелуи. Похлопывания по спине широченных начальственных ладоней…
Очнулся – не снимают. И не зовут сниматься. Сергей Аполлинарьевич и Тамара Макарова отворачиваются, руки не подают. Протесты. Жалобы. Истерики. Раздумья. Терзания. Зависть. Творческий застой. Первый длительный запой.
Упреки. Подозрения. Неоправдавшиеся надежды. Баба моя – Виктория – начинает кричать. Потом посуду бить. Пробует и меня бить. Однажды из-за ревности чуть нос мне не откусила. А куда же артисту без носа-то?
Стал я задумываться. Петь Николая Рубцова под гитару: “Буду поливать цветы, думать о своей судьбе…”
Раздумья были результативны. Я оглянулся окрест, и сердце мое содрогнулось: в какой же я свинарник по пьянке залез! Есть у одного, уже покойного, поэта, близкого мне по запоям, замечательное стихотворение о Мадонне Рафаэля. Это, значит, давняя уже история. Перед тем как увезти обратно, вернуть немцам сокровища Дрезденской галереи, захваченные, – ой, простите! – спасенные нашими доблестными войсками, народу их показывали на прощанье и отдельно показывали великую Мадонну. Я ее тоже видел, но не скажу, что высоко оценил. Из деревни ж совсем недавно. Мне тогда руганый-переруганый Лактионов был ближе, чем божественный Рафаэль.
Да-а, и вот, значит, ходит и ходит один гражданин советский запущенного вида, глазеет на прекрасную Мадонну. Аж подозрительно – чего он столько ходит-то? А тот ходил-ходил и: “В торжественно гудящем зале, где созерцалось божество, он плакал пьяными слезами и не стыдился никого. Он руки покаянно поднял, он сам себя казнил, крушил: «Я понял, – он кричал, – я понял, с какими стервами я жил!»”
И я, как тот персонаж забытого стихотворения, тоже вдруг, о, вечное благодарствие этому вечному “вдруг”, понял, где я нахожусь. Затем пытаюсь понять, что со мной? Зачем я здесь? А это уже гибель для персонажей данного сценария и жителей генеральского обиталища, – такие громады, как Василий Васильевич Горошкин, природой созданы не для того, чтобы думать, нет у них такого инструмента, которым думают, как у некоторых северных народностей не имеется элемента или железы, способствующей брожению овощей и всякой такой хмельной фактуры. Они ж мяса да рыбу едят и оттого погибают быстрей нас от алкогольных веществ.
Оглянулся я, стало быть, окрест…
Тихо на генеральской хазе, враждебно, больно и сумрачно. Генерал дома сидит – на досрочной пенсии, овсяную кашу варит. Нюсечка, теща моя, в стоптанных тапочках и в расстегнутом халате по пыльным комнатам бродит, матерится, курит, без конца звонит, новую домработницу ищет. Жизнерадостная болонка Булька сдохла от недогляда. Баба моя, енаральская дочь, тоже где-то бродит, что-то ищет.
С нее, с дочери-то, и начались качание и крен непотопляемого генеральского фрегата, без остановки першего по морям, по волнам бурной современности, прямиком в светлое будущее.
Стали возвращаться из вами обжитых Коми – и других прочих лесов и тундр некоторые уцелевшие и не все память потерявшие репрессированные граждане. Не перевоспитанные до конца, не заломанные до основания, как ваш супруг, начали они не только романы строчить про ударные стройки в таежных далях, но жалобы строчили, петиции, требовали ясности, отмщения, справедливости.
И выяснилось, что папочка – наш Васечка – не за просто так готовое жилье со скарбом отхватил. Благородной души создание (человеком эту падлу я не могу назвать), Васечка усердно отрабатывал жилье и имущество. Выяснилось, что на Лубянке редко кому удавалось превзойти его в жестокости.
А тут бац! – моя баба, енаральская дочь, любившая крепкую еду, веселые компании и много на себе всякого барахла и блеска, была в нашем родном Доме кино остановлена одним «бывшим» режиссером и на ней опознаны были сережки жены режиссера.
Крик. Истерика. Мордобой. Расследование.
Нет жены режиссера. И концов нет. Зато там и сям по квартирам и дачам у лиц, неистово боровшихся за справедливость, за совесть и честь советского гражданина, обнаруживается золотишко, именные ценности, произведения искусства, древняя утварь, книги, ружья, кинжалы, и даже паникадило из взорванного собора было наконец-то обнаружено.
Хрущев Никита. Двадцатый съезд. Доклад. Прения. Возмущения. Негодование. Встряска. Пьянка. Переустройство аппарата. Воскресение общественного сознания.
У Василия Васильевича Горошкина отнимают половину пенсии и изгоняют его из рядов капээсэс. Василь Васильевич сперва дома орал, потом по телефону: “Мало мы их, мерзавцев, стреляли!”