Я все сделала, что могла, чтоб он забыл тот кошмар и не вздумал его “отражать”. Росточки его таланта так вешними, детскими и остались. Тяжелая работа не по нему, она его раздавит. “Кирпич” про балерину, сломавшую ногу, и про старого путейского инженера, жившего с нею в одном доме, которые нежно друг по другу страдают, а на восьмисотой странице, измученные вздохами, наконец-то соединяют свои судьбы, – вот это литература! И запомните, вы с ним, Олегом Сергеевичем, начавшим восхождение в литературу, но совсем с другого конца, у него читателей было, есть и еще долго будет больше, чем у вас, у сурового, или, как Олег Сергеевич этически именует вас, – густопсового реалиста.
Наш лучший в мире, среднеобразованный читатель устал от суровой действительности, ему тоже хочется, хоть не в натуре, хоть на бумаге, сладенького, тепленького, ласковенького. Ему и доставляют продукцию на дом, по вкусу и по душе такие трудяги, как Олег Сергеевич. Умоляю, – не трогайте вы его больше – он выстрадал свою благоустроенную жизнь, ему – внимание читателей, сладкая еда и деньги. Вам – угрюмый, одинокий труд, слава, почет. Сочтитесь уж вы славою-то – свои же люди! Он ведь вам не переступает дорогу, не мешает любить и ненавидеть, писать, как вам хочется. Вот и творите разумное, доброе, вечное – “всякому свое” было написано на воротах одного из таежных строгих лагерей. Оказалось, что и это плагиат – списано с ворот фашистского лагеря смерти.
Так не будете больше обижать мое дитя? Обещаете? Ну вот и молодец! Вот и умничка!..
Это мне надо, понимаете? Я должна быть уверена, что дитя, мною созданное, не пропадет без матки, которую он высосал до дна и не заметил этого. Я это к тому, что дни мои сочтены. Побывала я в том заведении, которое зло именуют “Блохинвальд”, и все про себя знаю.
Соцреалист мой благоустроен и пристроен. Любить-то он, как и многие современные особи мужского пола, не умеет, ненавидеть – тем более, но блудить, как и все творчески забывчивые личности, в свободное от работы время горазд. Пока я моталась по больницам, Олег Сергеевич завел себе Аллочку из детской библиотеки. Аллочка из простой совсемьи, не избалованная матблагами, умеет варить, стирать, содержать в чистоте квартиру, главное, печатать на машинке. Машинка-то, видать, и свела их. Раньше все печатала я и, вежливо говоря, маленько «корректировала» тексты творца, то есть незаметно правила – не любит мой романист, в отличие от вас, работать над текстом, да и когда ему это делать? Надо каждый год выдавать по книге. Романы же его одноразового пользования – они почти не переиздаются. Вот и убирала я в рукописях хотя бы самые вопиющие нелепости.
Но Аллочка-то в рот романисту смотрит, все, что им написано, шедеврами почитает…
Да Бог с ними, как-нибудь на этом свете разберутся, главное, на надежных руках я свое дитя оставляю.
В Москве я не останусь. Туда, к ним поеду. Домучиваться. Олег Сергеевич, знаю, пышно меня похоронит и оплачет. Капнет его теплая слеза на эту холодную земелюшку, может, просочится сквозь комки и хоть чуточку согреет меня. Коли на этом свете мне ни тепла, ни уюта не было, так хоть там немножко…
К концу дело идет, не пугайтесь…
Узнавши, что дела мои плохи, еще острее заболела я, еще одной неизлечимой болезнью русских людей – ностальгией. По прошлому. Коли у меня прошлого почти не было, я придумала его, и помогал мне в этом деле, хорошо помогал мой «Хитроумный Идальго». Словом, потянуло меня, как вы догадываетесь, на Рождественский бульвар. Нашла я наш дом, постояла во дворе и испытала все, что можно испытать в таких случаях, да и понагличала – смертнику же все можно! – позвонила в дверь, обшитую уже после нас багровым дерматином и означенную номером из медного иль даже позолоченного металла.
И все что угодно могла я ожидать, только не это – дверь мне открыл знакомый по экрану известный киноактер, чего-то жующий. Смотрит на меня ясным, взыскующим взглядом. “Здравствуйте!” – говорю я. “Здравствуйте, зравствуйте! Вам чего? Автограф? Ручка есть?..”
А я уж и стоять не могу. Напереживалась. “Впустите, – говорю, – я по важному делу”. Посторонился артист, впустил. Смотрит уже пристальней: “Вам, может, валокордину накапать?” – “Накапайте”, – говорю.
Выпила капли. Стою в коридоре и не могу понять, отчего в нем так тесно? Поняла наконец – библиотека в коридоре. По новой моде хрусталь в комнату, Пушкина и Толстого – в коридор, к двери. Старые книги, добрые книги – вместе с обувью. Запылились. И вообще запустение в квартире жуткое, запах тления сшибает с ног.
“Вы – один?” – спросила я киноартиста.
“Один. А кого же мне еще?”
Не сын ли уж тех хозяев, думаю, парень этот? Говорок похож, волос светел, но более сродственного как будто бы ничего нет.
“Зять я, зять, – объяснил мне всеугадывающий артист, потом подумал и добавил: – С которого нечего взять. – Подумал и еще добавил: – Кроме таланта”.
Мне веселей стало. С талантами я управляться умею. Навыкла. “Вам, – спрашиваю, – когда-нибудь рассказывали о тех, кто здесь жил прежде?”
“До революции, что ли?”