И бухта, бухта немыслимой синевы и обаяния — Порт-Джексон, резными фиордами вторгшаяся в материк и там, где-то уже дальше, ставшая рекой Паррамата-ривер, лежала перед ними. Качанием волн взрыхленная, вся в отблесках яркая вода. И на огромной акватории порта совсем крохотным грибком смотрится из бурых камней сложенная башенка старинного форта — прежний ключ к городу. Взлетает на расстоянии пунктирной радугой знаменитый сиднейский мост и падает концом на ту сторону, где снова — скопление розовых стен и крыш — городу нет Конца. И совсем рядом, через залив — одно из чудес мира — из пучины морской выходящие белые перламутровые раковины «Опера-хаус». Говорят, они были задуманы архитекторами как паруса, а вот воплотились створками раковин. Это лучше наверное — как символ города над теплым океаном…
— Хорошо, правда? — сказала Вера.
Красив этот город, ничего не скажешь! Надо отдать должное…
Австралия, Австралия, прошлая и сегодняшняя, весь день сплетала их с Верой и не давала вспомнить себя прежними, чтобы вернуться в их общее: «Ты помнишь?» «А ты помнишь?» — как бывает на встречах одноклассников. Не получилось такого. Просто, как бы заново они привыкали друг к дружке за день, словно пригрелись плечами в машине, вернее — сердцем пригрелись, не говоря и не спрашивая, что было, потому что, наверное, почти невозможно это — так сразу рассказать и понять, чем жилось, при таком резком различии судеб…
Да И Мыслимо ли вложить в этот час на скамейке в Ботани-гарден все, что стало неотделимым от нее, начиная с той последней их встречи в городе Харбине весной пятьдесят четвертого, за месяц до отъезда?
…Она бежала по большому проспекту в обед, в свой. Комитет — она работала тогда в комиссии по отъезжающим и была вся усталая и замотанная этими тысячами бумаг и анкет, которые нужно было проверять и упаковывать в конверты для пересылки в генконсульство, и от невысыпания, потому что работали они всегда до часу ночи, а потом их развозили по домам по лунному городу на линейке Общества граждан СССР, и своей собственной болью предстоящего, потому что она знала, что уедет тоже первым или последующими эшелонами, и ничто не могло остановить ее тогда, а мама с папой оставались, и это ожидание разлуки и потери уже жило в ней, как неизбежность, а то, что будет там, на целине, — она, не задумывалась еще, вернее не позволяла себе думать: трудно, страшно, может быть… И к тому же, Юрку своего она теряла, теперь уже навсегда и наверняка…
А Вера просто шла от Чурина, тоже в обед, в свою китайскую строительную контору и несла купленный пакетик с шоколадом (появился тогда в продаже такой кругленький, как монетки, в красную обертку упакованный, и они все бегали покупали его с получек). И никуда Вера не ехала — пока, и это уже было равносильно пропасти между ними и исключало всякие разговоры… И все же они перекинулись последним: «Едешь?» — «Не едешь?» — И разлетелись, как посторонние. Май был в Харбине, пыльный и мягкий, с зацветающей черемухой, только ничего этого не ощущалось в тот год перелома…
…А дальше — эшелон шел через границу, красный плакат: «По призыву Родины — на Целину!» трепыхался на борту красной теплушки, зеленые покатые увалы Забайкалья, которые только что были еще Маньчжурией и уже становились Родиной, под низенькой травкой надвигались, надвигались медленно, потому что эшелон сбавил скорость, и пограничники в защитного цвета фуражках стояли у края полотна и спокойно провожали их глазами, словно ничего особенного не происходило. А у нее комок подкатывал к горлу и слезы закипали в глазах, и было такое состояние восторга, что почти граничит с отчаянием! Подобного, и выше этого, не испытает она никогда больше впоследствии, и спустя годы, оглянувшись однажды в пережитое, скажет себе беспристрастно: да, самое чистое и значительное, что дала ей судьба, — переезд границы…