Улочки кривые, тупиковые, ветвящиеся и горбатящиеся, круто идущие на спуск и такие тесные, что машина Руденко не может развернуться в них и почтительно пятится. В конце улочки — решетка сада, низкая, но недоступная непричастным, перистые листья растений и ступени нарочито натурального камня вверх на террасу, где плющ и розы и еще нечто австралийское, цветущее красными стрелами. Дома в разных уровнях, повторяя рельеф гористого мыса, парадной лестницей идут к морю — белые с балюстрадами и полукружиями окон, карнизами и пилястрами (девятнадцатый век) — добротность и изысканность, под старину. А может быть и подлинная старина — то, что может позволить себе большое состояние? И ступени вниз — к собственной пристани, где волна качает закрепленные на буях яхты и лодки, как пики-мачты без парусов, и чехлы из яркого пластика — целая флотилия наготове. Кусок личной воды в большой Сиднейской бухте — это тоже стоит денег.
— Ну как? — спрашивает Руденко. — Здорово, правда?
В общем-то, да, только для нее это — кадр из телепередачи «Клуб путешественников», и только, никаких эмоций, красивое, но чужое. А для них здесь, для Славки — может быть, та вершина, к которой человек ползет всю жизнь и доползет вряд ли — из числа приехавших из Харбина, во всяком случае… Холм — «капитолий», где живут миллионеры и, мягко говоря, «куртизанки». Не та компания!
И на фоне этого далеко не вершителем показался ей Славка, такой деятельный и сильный мужчина. Слетел он в ее глазах со своих иностранно-строительных высот и стал совсем прежним, что кружил по доброте душевной в вальсе на школьных вечерах девчушек из их класса по очереди, с разрешения невесты, такой же девчушки.
— Хочешь передохнуть? Тут есть маленький парк поблизости.
На подъем вела дорожка асфальтовая, полированная от влаги — прошел дождик, мелкий и теплый. Руденко держал ее под руку, она могла запросто слететь на своих парадных каблуках. Срезанная, слоеная, песочного цвета, скала шла справа, заслоняя порт и море до поворота. И вдруг — совсем крохотный зеленый пятачок возле самой воды, темные, штормами наклоненные стволы деревьев и камни — бурые валуны, замшелые и скользкие после дождя и отлива. Запах мокрой травы и тишина, каждый всплеск слышен, словно это остров необитаемый… Был тот краткий миг суток, когда день уже, по существу, кончился, а вечер только занимался, еле ощутимая тень легла на все видимое — бухту, сизую, взрыхленную невысокой волной, размытые расстоянием голубоватые столбы Сити и почти прозрачную арку моста.
Постоять бы тихо в садике этом с Руденко и поговорить: есть им о чем, целая жизнь прогрохотала после того школьного вальса. И, может быть, несправедлива она к нему: не для того только, чтоб разузнать, возит он ее по этому городу. И его тоже связывает с нею нечто чистое — пора отрочества, когда полна благородного мужества медь духового оркестра, и взлет на повороте плиссированного фартучка, и косёнки с праздничным бантом — прекрасны, независимо от всего того, что творится во внешнем взрослом мире (страшноватый быт японской оккупации). Когда ничто и ничем еще не замутнено — позднее наступит расчетливость, мужская страсть, компромисс. И Маша — позднее… — то, что заставит тогдашнюю Лёльку негодовать и рвать себя надвое между подружками из одного класса и одного райкома!
…Осень, начало четвертого курса. И год сорок девятый, тот самый исторический — создания Организации, когда неопределенность и пустоту вспышкой взорвала Цель: «Мы — нужны! Мы — должны! Мы — будем!»
Все помыслы в этом большом, словно взлет над мелочью женских терзаний. Так — у Лёльки. И год основания КНР, когда красные фонари и красные полотнища в желтой метели октябрьской листвы, и от этого еще значительней кажется жизнь — свидетель и участник Истории! И еще — осень, пора свадеб, для тех, у кого есть еще нечто прекрасное, никакой истории неподвластное…
И то, что Руденко женится, нисколько не удивляло и не волновало ее, потому что это было известно ей с девятого класса. И, хотя подсознательно привлекал он к себе чуточку, такой добрый, большой и синеглазый, высокое звание «жениха» ставило его вне досягаемости. И она ничего не знала о Маше. Вернее, с Машей они кружились рядом во всем этом потоке новизны — стенгазет, заседаний Оргсектора, и даже можно было назвать это дружбой, но, оказалось, не до конца — в женской откровенности! И когда Маша вызвала ее с последней лекции, постучав ногтем в стеклянную дверь аудитории, она подумала: срочное что-то для райкома — бежать или писать «Молнию». И не сразу поняла, что просто Маше плохо, и ей нужен кто-то живой рядом, иначе она задохнется от горя!