Она, эта женщина, приезжая из России, в десять часов утра стоит в прохладной полутьме Серафимовской церкви между двух тетушек (тетя Лида — большая, добрая, мягкая, пепельно-седая, и тетя Валерия — величественная, как Екатерина II, сиреневая стрижка, балахон смелых тонов, крупные серьги, крупные бусы) и в очередной раз решает для себя проблему меры поступков своих в этом мире: не обидеть тетушек и не уронить собственной сути в угоду обстоятельств. Одна с непокрытой головой, вопреки окружению. И не может сделать того, что ждут от псе тетушки, — тоже подойти и приложиться губами к «плащанице»!
Пасха в Южном полушарии (иностранная идет еще, русская — на подходе). Плавятся на жаре шоколадные яйца и зайцы. Чуть-чуть схлынул праздничный покупной ажиотаж, но в плотной толчее все еще не подойти к прилавкам — подарки, подарки (так принято здесь) в прозрачных пакетах, в коробках с бантами. В самой круговерти при входе в «Вулворот» стоит, тесно прижавшись, пара — оба длинные, в штаны из вельвета затянутые, светловолосые, только у девушки грива подлиннее — до пояса, и целуются долго и невозмутимо, словно они одни в лесу, а толпа обтекает их, не реагируя, словно это просто цветущее дерево! (Пасхальный ритуал или принцип — жить, кому как нравится!)
Лиза и тетя Жени мечутся на своих машинах в поисках лучшего творога: праздничный стол — о, это вершина, престиж и плацдарм соревнования! И она вместе с ними сходит в бесконечные продуктовые подвальчики, слепящие от яркости света и броскости красок — этикеток, тюбиков, банок, сквозь стекло просвечивающих плодов земли, превращенных заманчиво в массы неизвестного назначения, — не прочитав, не уяснишь! Правда, кое-что и в натуральном виде лоснится розовым жиром, тончайшими лепестками нарезаемое по указанию покупателя! И запах, запах, характерный для чужой еды, который она различает уже, преследует ее всюду — необъяснимый, приторно сладковатый: кокосового масла или специй, неизвестных ей. Или вовсе без запаха — стерильно-сливочная белизна, отвешенная в шуршащий пергамент для тети Жени! Натурального бы, с коровьим духом, молочка, и пить, не задумываясь, сколько это стоит…
В доме дяди Максима моют все, вплоть до потолка, и пылесосят кремовые полы. В кухне, не такой модерновой, как у брата Гаррика, но все же вполне оборудованной, на большом центральном столе сооружается но маньчжурским рецептам торт «Микадо» и австралийский «а-ля Павлов», сочиненный и поднесенный в честь приезда русского балета — нечто растекаемое, воздушное, в зеленой мякоти папайи на поверхности. А рядом, в саду, дозревает тоже тропический фрукт, на голом, похожем на пальму, стволе — грушевидный, размером с тыкву, крокодилового цвета («Как жаль, ты уедешь и не попробуешь!»). И солнце, солнце безжалостно сушит решетки из мелких досточек, так, что краска шелушится под рукою.
В доме Гаррика срочно вставляют зеркало в ванной комнате. И выстилается кирпичом дорожка — будут гости, австралийцы и родственники. И опять все расписано наперед по часам, получается — пасха, каким бы она ни была главным праздником, отнимает остаток дней ее в Австралии… Оглядеть бы последним взглядом океан. И посидеть на песке где-нибудь — попрощаться… Или просто с книжкой полежать на траве, под тем же деревом. Что за книги обнаружила она напоследок в компасе Наталии! Цветаева, Булгаков…
— В каком платье ты пойдешь к заутрене? Мы приготовили тебе длинное розовое, у нас так принято — к заутрене в длинных платьях!
Милые тетушки! Они помнили и любили ее еще в те времена, когда малышом годовалым она висела на руках у них смешным человечком и махала им вслед ладошкой в минуту отхода их поезда Харбин — Дайрен (чтобы потом, пароходом — в Австралию), и оттого сегодняшняя их нежность к ней и забота без интервала времени и разделенности. Правда, в глубине души она подозревает, что устали они порядком от ее «светской» жизни. Придут с визитом к пасхальному столу такие же старожилы из Вулгангабла, а тут — ее чемоданы недопакованные, вещи купленные и дареные, даже Юлькина шкура кенгуру проветривается на солнышке на перилах — перед дорогой! Никакого порядка в доме!
— Хочешь, я возьму еще дни на работе, — говорит Гаррик, — и свезу тебя в центр Австралии. Ты нигде больше не увидишь такого!
Как ни манит это ее — уникальная красная пустыня, расщепленный, прокаленный камень цвета драконьей крови (Королевский каньон), оранжевые дюны (па первом плане — верблюд), а главное — огромнейший в мире монолит, страшноватый в своей складчатой обтекаемости, словно освежеванная туша (ритуальный алтарь аборигенов), как ни сознает она, что это единственный ее шанс увидеть неповторенный в мире ландшафт — остывшее горнило мироздания, как ни готова она, вопреки дикой усталости рвануться и туда еще, чтобы увезти с собой Австралию в полном комплекте, не разумом даже, а внутренним ощущением она знает, что надо уезжать.
— Ладно, Гаррик, в следующий раз… — хотя отлично понимает, что следующего раза не будет…