Толян силился что—то сказать, но я остановил его. Не надо слов, Толя, к чему они, признай поражение, пока я тебя не побил.  Я ведь зол на тебя, Анатоль, зол за всю, извиняюсь за пафос, неимоверную хуйню! Смирись, все равно ты никуда не денешься, потому как алчен, жаден и скуп. Раньше эти твои пороки работали на тебя, теперь они поработают на меня. Ты будешь делать то, что я скажу. А я желаю, не позднее чем через неделю увидеть здесь две  бочки с отборной солярой. Через неделю, ты понял, Толя, не позже ибо соляры в школе очень мало. За это ты получишь свои бобышки. А за три мешка меди, что пока полежат у меня, привезешь сигарет, тетрадки, карандаши и детских теплых вещей. Вот список. Все понял? Гуляй, дружок.

Небо  нервно и дерганно прыскало дождем. Хорошая погода для покаяния. Но в удаляющейся Толяновой спине его не было. Была только покорность, надломившая хребет покорность раба или прислуги. Я чувствовал это и потому не испытывал облегчения. Лишь мерзость, как будто ты только что макал голову человека в несвежий унитаз и таки добился  своего. И добившись наконец,  хотел только одного — поскорей вымыть руки да хорошенько пройтись по платью щеткой.

Нарочито громко прогазовавшись, фырча и отплевываясь комьями  смешанной в пополам с землей травы Толян дал круг и припустил в гору. Сквозь струящуюся воду я успел разглядеть прижатую изнутри к боковому стеклу газету. Когда я сообразил, что это значит, Толян уже  вовсю козлил вверх по расползавшейся на глазах глиняной дороге.

Ах ты  сука! Вот ведь гад.  Куртку он мне вернул, но газетку с моей фоткой, что прихватил я  на память,  прибрал до поры. И если с   милицией я его обломал, намекнув на совсем не юношеский пушок по всему его толстому свинячьему рыльцу, то вот Софье  Толяну есть чего предъявить.

Какой же я дурак! Все мылился, мялся, собирался. И вот, дособирался. Черт бы его побрал, этого Толяна. Убить бы его, да обучить Полоская вождению грузовика.

Если поймаю, точно убью и закопаю  на месте, решил я и отчаянно, выворачивая из под ног грязь, рванул вслед карабкающемуся с упорством переползающей через  палец букашки   автомобилю.

Вы видели когда нибудь женский бой в грязи? Я думаю, что это шоу меркнет перед тем, что видели те немногие жители Молебной что решили оказаться по каким—то делам в тот неурочный час на спуске к пруду.

Сама природа помогла мне, рванув краны всех своих резервуаров. С неба ливануло так, будто снова начался всемирный потоп. И грузовик Толяна забуксовал в раскисшей грязи. Потом была драка в этой грязи. Кровь смешивалась с влагой  и глиной и тотчас растворялась в  буром потоке воды. Я, уже из последних сил, сумел таки одолеть врага и прямо вбил в его глотку сырые комья той злополучной газеты. Потом долго сидел на поверженном и душил—душил, несильно, ибо сил тоже оставалось в самый край, и пытался притопить его в булькающей вокруг жиже.

Ливень закончился также внезапно как и начался, и с его окончанием схлынула  моя ярость. Пальцы разжались на горле поверженного противника, уже скорее до кучи, я прихватил его за выскальзывающие, все в глине волосы, причвякнул о грязь затылком, еле встал, поддал, уже беззлобно, в бок ногой и побрел по раскисшей дороге в школу. К Софье. Объясняться и каяться.

— А я знаю, Марат,  что ты хочешь мне сказать, — спокойно, обыденно, проговорила Софья, когда я грязный и обессилевший, ввалился, шатаясь, в избу.

— Но… как! Откуда?

— Вопрос, как я понимаю, риторический. Я же жила летом в городе.

Я, совсем обессилев, рухнул у печи на колени. Думалось почему—то о ерунде. О том, что вот, весь в грязи, в глине, сижу тут, пачкаю чистый пол. Печь побеленную уже вывозил по низу грязюкой, занавеску. Черт, какая занавеска! Какая печь?

— Почему? Почему ты молчала?

— А ты почему молчал?

— Я? Ну, я хотел сказать, только…

— Ну вот и я — только. Думаешь — это легко, обличить человека, осудить его. Не судите, да не судимы будете.

— Тебе, наверное было очень горько знать что я многое от тебя скрываю.

— Какое это имеет отношение, когда любишь человека.

— Наверное — никакого. Не знаю. Не оказывался никогда в такой ситуации.

— Ну и дай тебе Бог, Маратик, никогда в ней не оказываться. — Софья присела передо мной и стала вытирать своей чистой вязанной шалью грязь и кровь с моего лица. А я  расплакался. Не от истерики и обиды, а просто от светлых, переполнявших меня чуств. Слёзы текли по моему лицу и смешивались с кровью и грязью. А моя любимая, Софья, она целовала меня в эти грязно—кровавые следы. 

<p>7.</p>

Теперь, когда  остались  позади все душевные бури, когда кошки, скрёбшие душу сточили до самых лап свои когти и успокоились, теперь можно было, наконец, зажить.

В первую очередь следовало подготовиться к зиме,   все  проверить, пока еще тепло, там и сям аккуратно подлатать, подчистить,  подконопатить.

Перейти на страницу:

Похожие книги