Первый расспрашивал его о семье, о предыдущей работе, но ответы ему были не нужны. Он говорил сам, без видимого старания придавая своим словам особую значимость. Благообразная седина, холеное лицо, легкая припухлость и легкое потемнение под холодными, пытливо устремленными на него глазами. Спокойно говорил Первый, лицо его выражало полную отрешенность от мирской суеты. И вдруг резким диссонансом, порывом ледяного ветра хлестнула по Ракитину угроза. Нота угрозы и предостережения прозвучала ясно, он не мог ошибиться. Николай Петрович опешил от неожиданности, он не дал повода, и это было вне всякой связи с предыдущим. А Первый отметил, что предостережение дошло и задело, нужная зарубка в памяти нового работника его штаба сделана, и перешел к следующей теме, нейтральной по своей эмоциональной окраске. Потом Ракитин, сколько ни пытался, не мог вспомнить, от чего же предостерегал его Первый. Только сам факт предостережения врезался в память неизгладимо. Оно было общего плана: вот я, большой человек, а вот ты, маленький человек, никто и ничто без меня, моей воли и моего благословения. Держись меня и слушайся, и повинуйся, и не беспокойся ни о чем, не ставь под сомнение ничего из того, что от меня исходит, — тогда и тебе будет хорошо…
Первый исчез, и его кабинет исчез, и белое здание на зеленом холме с трепетными березами и вкраплениями ромашек в стриженую траву газонов растворилось в бесплотном токе времени. Николай Петрович увидел Первого уже в другой обстановке, в его квартире, в которой он никогда не был, в кругу семьи. Бесшумно растворилась дверь, и вошел высокий, крепкий человек в национальном халате, который на вытянутых напружинившихся руках держал огромный торт. Вошедший положил торт на стол, сделал шаг назад и в сторону, и стало видно, какой этот торт большой и тяжелый. Усы, угреватые щеки и преданный льстивый взгляд показались Ракитину знакомыми. «Акилов! — произнес он нараспев, изумленный. — Тимур Акилов!»
Первый взял нож с серебряной рукояткой и жарким, зеркальной полировки лезвием и погрузил его в цветы из белого и розового крема. Нож сначала шел легко, затем движение его прервалось, словно лезвие уперлось в препятствие. Для Первого, однако, препятствие не было неожиданным. Всегда спокойное, всегда отрешенное от мирской суеты лицо его дрогнуло, но чувства не взыграли, не стали улыбкой, и маска вернулась на свое место. Маска благообразности указывала на дистанцию, и на работе без нее он давно уже не мог, а теперь, по привычке, часто не мог без нее и дома.
Первый прекрасно знал, на какое препятствие наткнулось лезвие. Это были облитые ровным коричневым загаром пачки банкнот, стянутые плотным полиэтиленом. И Первый знал, что должен был теперь, после получения такого убедительного знака глубокого уважения, сделать — подписать давно заготовленные наградные бумаги, после чего грудь человека, презентовавшего ему этот шедевр кулинарии и верноподданничества, украсит… Ничто не смутило Первого. Напротив, все устраивалось ко взаимному удовлетворению этих двоих людей, которые нашли друг друга в бескрайнем человеческом море, — нашли по флюидам, определяющим родственность их душ, и теперь опирались друг на друга, поддерживали один другого и ограждали от наветов, дурного глаза и прочих напастей.
Опять все сместилось в пространстве и во времени, и Ракитин увидел Первого в его служебном кабинете, одного. Первый, предвкушая что-то недозволенное, но очень ему импонировавшее, взял связку ключей, неслышной поступью приблизился к сейфу, дважды повернул ключ, потянул на себя массивную дверцу, нетерпеливо сместил ворох документов и вперил взор в то, что открывалось пока ему одному, — в свой бюст, отлитый из желтого металла, который в течение тысячелетий смущал и искушал слабую человеческую душу. Он смотрел на себя, смотрел на эти уместившиеся в небольшом объеме два пуда матового лунного сияния, которые были не просто его скульптурным портретом, а слепком с его души, и ему было хорошо. Две вещи еще продолжали согревать ему кровь — власть над людьми и желтый металл, который, ничего не давая ему лично, расширял влияние его рода. Бюст не был отлит на Монетном дворе страны, у него было иное происхождение. Насладившись мерцанием желтых бликов, Первый вдвинул бюст в сумрачные глубины стального шкафа и нагромоздил перед ним бумаги. Выражение его лица мгновенно изменилось, и уже можно было показывать себя людям.