– Нет, со звоном, – сказала она. – Возьми за ножку! – Я взял бокал внизу за ножку, и мы чокнулись еще раз. – За тебя! За меня! – Она на мгновение остановилась, и какая-то мысль пробежала по изгибу ее бровей. – И за твоего отца! Он сейчас далеко, но, думаю, он сегодня тоже выпьет. Сколько сейчас времени?
Ей хотелось, чтобы я еще и еще смотрел на ее подарок.
И я специально подольше загляделся на часы.
– Восемь часов.
Я тоже порядочно захмелел, и мне захотелось говорить о Вере, много, с восхищением и безо всякого страха, захотелось разрушить тайну, в которой она пряталась, все рассказать матери здесь, в ресторане, и рассказать в школе, и всем на улице, чтобы любовь моя вышла бы свободно и безбоязненно на яркий свет и чтобы я вышел вместе с нею. Но сейчас же я сказал себе: «Помни, ты пьян!»
Ресторанный зал начал заполняться вечерними посетителями – появились черные костюмы, длинные вечерние платья, запахло тонкими духами, дорогой косметикой, зажгли все люстры, все торжественно засверкало – женские украшения, бокалы, никель ножей и вилок, мрамор стен, все потекло куда-то в иную, великую державу, где жили другие, значительные люди, все распалось на осколки, вспыхивая тут и там брызгами огня, как петарды. Перед нами появилось в плоских вазочках мороженое, пирожные с причудливыми кремовыми завитками, кофе и фрукты. Вдруг громко заиграл оркестр, и из сияющего золотом овального рта саксофона полилась тягучая золотая мелодия, своею драгоценной силой прокладывая путь в этот иной мир с иными людьми. Но мы не вошли в него, а только мельком взглянули на него со стороны...
И сразу оказались на осеннем Невском проспекте в толпе пешеходов. Мимо нас, разбрызгивая лужи, с шелестом неслись автомашины. Сквозь сетку дождя вдали светилось озаренное прожекторами Адмиралтейство, набегали неоновыми буквами названия кинотеатров, универмагов. Чернота вечера полна была расплывчатыми отражениями и вертикальным блеском дождевых нитей в нимбах фонарей. Дул жесткий порывистый ветер, колол лицо иглами капель, но мать была счастлива и все просила меня, чтобы мы прошли еще квартал, потому что не хочется после такого праздника сразу идти домой. Она протянула мне крупное желтое яблоко, такое же взяла себе – я и не заметил, как она унесла их из ресторана в своей театральной сумочке, и под дождем, грызя холодные мокрые яблоки, мы прошли весь проспект до самой Дворцовой площади. Мать держала меня под руку, иногда ее вдруг шарахало в сторону, и она крепко схватывалась за меня, и все говорила, захлебываясь, о какой-то новой, другой жизни, которая уже близка, в которую мы можем вступить уже в следующем году, и просила меня, чтобы я непременно поступил в хороший институт, может быть даже в высшее военное училище, – при этом она поворачивала ко мне лицо, по которому проплывали огни реклам и вечерние тени, забрызгала свои светлые чулки, однажды ступила в лужу, но не расстроилась, а расхохоталась. Ее мысль лихорадочно перескакивала с одного идиллического видения на другое, в каждом из которых непременно были пальмы и теплое солнце. Все это сразу перемещалось в ее воображаемое будущее и там занимало свое единственное место, как ромбик или квадратик из детской разноцветной мозаики, когда из таких ромбиков и квадратиков наконец складывается полноценная картина. Ей все время хотелось куда-то уйти, уехать, улететь. Я уверен: если бы мы сейчас каким-то чудом оказались на юге у Черного моря на тех самых солнечных пляжах, она вела бы себя на них точно так же, как на осеннем Невском проспекте, и опять бы мечтала, что-то проглядывая своим неспокойным взором, только, наверное, это были бы города Средиземноморья или экзотические острова в Тихом океане. Она гналась за какой-то несбыточной фантазией, за мертвым киноэкранным счастьем, и даже не просто за счастьем как таковым, а лишь за одним его сияющим ореолом, за далекими, неясными, призрачными всполохами, – я понял это много позже, а тогда только поддакивал ей, чтобы не обидеть ее невниманием – ведь у нее был сегодня праздник, до которого она боялась не дожить из-за своего больного сердца.