Пантелей отворачивал голову, принимая ветер плечом и боком. Некоторое время он чувствовал, в какой стороне стан и зимовье. Потом все пропало в темной сумеречной круговерти: и кровавый запад, и манящий восток, и чудной полдень — юг. Грешный мир оставил его: среди всей этой свистопляски не было уже ни людей, ни зверей — одна лютая стужа да сострадающий Господь. Снег был не так глубок, чтобы можно было зарыться в него и переждать пургу. Из тьмы выплывали приземистые лиственницы с толстыми промерзшими комлями, от которых со звоном отскакивал топор. Ни дров нарубить, ни костер разжечь. Ничего не оставалось, кроме как идти: спокойно, без надсады передвигать ноги, лишь бы не стоять на месте, и Пантелей повернулся спиной к ветру — все равно не знал, куда держать путь.
Легко заскользили лыжи по плотному насту. Нарта, подталкиваемая пургой, то и дело тыкалась под колени, и он придерживал ее лыпой. Иногда лыжи зарывались в сугробы, и нарту приходилось волочить с усилием. И все же идти стало легче.
Одежда от такой ходьбы начала подсыхать изнутри, а снаружи заледенела. Перестали слезиться глаза. Едва начинало знобить, передовщик двигался быстрей и согревался. Вот только ноги тяжелели, наливаясь неподъемным свинцом. Про себя он уже прочел молитвы — все, которые знал. Начал повторять их, но пурга и не думала униматься.
Стало совсем темно. Ему показалось, что впереди, в пяти-шести шагах, смутно проглядывается какой-то склон. То ли падь ручья, то ли яма. В лицо сладостно пахнул запах дымка. Почудилось ли? Пантелей остановился. Боясь быть снесенным под уклон, скинул лыжи, сделал по насту шаг, другой, прощупывая снег лыпой. Вдруг посох ушел в сугроб по самую рукавицу. Промышленный удивленно замер, озадаченно распрямился, вытягивая лыпу, и в следующий миг провалился с головой. Стало тихо и тихо.
«Помер, что ли?» — подумал. Приоткрыл глаз. В темноте мерцал отблеск костра. Едко пахло дымом. В просвете откинутого полога на четвереньках стояла полуголая девка. На ее худеньких плечиках веревками висели черные косы. Полог распахнулся шире, высветив просторную полость или отрытые в снегу сенцы, в которых сидел Пантелей. А там, возле костра, положив морду на лапы, зевала собака.
Девка что-то затараторила боязливо и возмущенно. Потом залилась звонким смехом — будто серебряный колокольчик зазвенел под дугой удалой тройки.
Полог закрылся. Опять стало темно и стыло. Смахивая смерзшейся рукавицей снег с лица, передовщик удивленно думал: «Вот те раз! Неужто в тунгусский рай попал? Не бросил ли Господь?» Задеревеневшими губами он начал было читать Господню молитву, но полог снова распахнулся. Высунулась все та же девка, но уже в парке. Опять колокольчиком зазвенел ее смех.
Тунгуска ловко вскарабкалась на кучу хвороста и дров, на которой сидел Пантелей, высунулась в проем обрушившегося сугроба, ловко развязала узлы на нарте и покидала вниз поклажу. Саму же нарту она перевернула, накрыв провал. Под нее подсунула лыжи. Все было сделано так быстро, что Пантелей еще не успел понять — жив ли.
Девка, посмеиваясь, подтолкнула его к пологу. В скрежещущей, задубевшей одежде он тяжело опустился на карачки, просунулся в просторный балаган, крытый берестой. Пылал костер. На рожнах пеклась ощипанная птица. От духа, исходившего от нее, млели две собаки, лежавшие возле наклонных стен.
Над входом, завешанным лавтаком, был выжжен крест. Это ободрило Пантелея. «Никак попал на стан своей же чуницы», — подумал. Заледеневшей рукавицей он потрогал кедровый крест на груди, склонился над огнем, чтобы оттаять бороду и узлы на лузане. Затем скинул рукавицы и отодрал от волос обледеневшую шапку.
Девка побросала в балаган его одеяло и шубный кафтан, мешок с хлебом и рыбой. Котел она внимательно осмотрела, повертев в руках. Он ей явно нравился. Снимая сосульки, обсасывая усы и отплевываясь, Пантелей пристально поглядывал на тунгуску — малорослую и щуплую. «Куда как до Маланьи-то, — вспомнил с тоской и перекрестился. — Едва жив, кобель смердячий, — опять за свое!» — подумал с сердечной болью.
Тунгуска снова юркнула в сени, отбросила обрушенные комья снега, ногами в высоких камусовых сапогах утоптала их, кинула к очагу несколько поленьев, затем вползла сама, подбросила хвороста в огонь, перевернула шипящую жиром тушку птицы. Глаза ее смешливо блеснули, разглядев обледеневшую бороду гостя, маленький приплюснутый носик сморщился, и она опять звонко, как колокольчик, рассмеялась.
Отодрав последние сосульки и оттаяв узлы, Пантелей принялся разоблачаться: скинул через голову лузан, затем снял налокотники, скинул и повесил сушиться кафтан, сбросил жилет, оставшись в холщовой рубахе. Тело впитывало в себя жар огня, и проходила усталость.
Тунгуску так развеселило раздевание промышленного, обмотанного тряпьем и мехом во много слоев, что она откинулась на спину и звонко захохотала. Глядя на нее, Пантелею тоже показалось смешным его одеяние со множеством узлов, он хрипло хохотнул, скинул рубаху, стал ее сушить, поворачивая к огню то одним, то другим краем.