— У людей, которые меня вырастили, было двое детей, оба старше меня. Вот этих детей они любили и давали им почувствовать себя членами семьи. Их водили в гости, на пикники, на праздники. А меня не брали. Я рано поняла, что не такая, как эти дети. Я должна была сидеть дома, помогать по хозяйству—в общем, делать то, что скажут. Мне разрешалось поиграть, но я всегда знала, что не ровня моим брату и сестре. Став постарше, я заметила, что мои новые родители, неизвестно почему, чувствуют себя неловко со мной. Как будто во мне было нечто им неприятное, подозрительное. Они старались делать так, чтобы я играла сама с собой, а не с братом и сестрой. Обычно я так и делала. Мне давали еду, одежду, кров, но я была не членом семьи, а гостьей в их доме. Я знала это.
— Это, должно быть, обескураживало тебя, оставляло горький осадок в душе уже тогда, — негромко предположил Бреман.
Марет пожала плечами:
— Я была ребенком и слишком мало знала о жизни, чтобы понимать, что со мной происходит. Мирилась со своим положением и не жаловалась. Нельзя сказать, что ко мне относились плохо. Наверно, люди, которые меня вырастили, испытывали ко мне определенную симпатию, сочувствовали мне, иначе они бы меня не взяли. Конечно, они никогда об этом не говорили. Они не объяснили мне причину, но я уверена, что они не стали бы заботиться обо мне — даже так, как заботились, — если бы не любили меня. Она вздохнула.
— В двенадцать лет меня отдали в учение. Меня предупреждали, что так будет, и я приняла это как естественный поворот моей жизни, связанный со взрослением. То, что брата и сестру не отдавали в учение, меня не волновало. К ним всегда относились иначе, и мне казалось естественным, что их жизнь будет не такой, как моя. После этого я видела вырастивших меня людей лишь несколько раз. Однажды они пришли навестить меня и принесли целую корзину угощений. Визит получился каким-то неловким, и они быстро ушли. В другой раз я увидела их, когда они проходили по улице мимо дома гончара, но даже не посмотрели на меня. К тому времени я уже узнала о страсти гончара драться по любому поводу, успела возненавидеть свою новую жизнь и винила людей, у которых выросла, в том, что они меня отдали. Мне не хотелось больше с ними встречаться. После того как я сбежала от гончара и ушла из деревни, где родилась, я их ни разу не видела.
— А брата с сестрой? — спросил Бреман. Марет покачала головой:
— Зачем? Те тонкие нити, что связывали нас в детстве, давно порвались. Сейчас, вспоминая о них, я испытываю только грусть.
— У тебя было тяжелое детство. По-настоящему ты поняла это только теперь, когда выросла, верно? Она ответила холодной кривой усмешкой:
— Я многое узнала из того, что было скрыто от меня в детстве. Но прежде чем судить, дай мне закончить рассказ. Важно, что еще до того, как меня отдали в ученицы гончара, до меня стали доходить слухи об отце. Тогда мне исполнилось одиннадцать, и я уже знала, что в двенадцать пойду в ученики, знала, что покину дом, и, наверное, это заставило меня впервые всерьез задуматься об окружающем мире. К нам в деревню приходили торговцы, охотники и лудильщики, так что я знала о существовании других мест, дальних стран. Иногда я мечтала: может быть, где-то там ждет меня отец. Гадала, знает ли он обо мне. По-своему, по-детски, но я догадалась, что мои родители не были женаты и не жили вместе, как муж с женой. Мать вынашивала меня в одиночестве, отец к тому времени уже ушел. Но тогда что с ним, где он? Никто не мог мне сказать. Не раз мне хотелось спросить, но мои попечители говорили о моей матери и о ее прошлой жизни таким тоном, что я не осмелилась задавать вопросы. Моя мать совершила какой-то грех, который ей простили лишь потому, что она умерла, когда родила меня. Я была частью ее греха, но, что к чему, не понимала.
Став достаточно большой, я поняла: от меня что-то скрывают, и захотела узнать, что именно. Мне было одиннадцать, и я уже успела научиться хитрить. Я стала задавать вопросы о матери — незначительные, несвязные вопросы, не вызывавшие раздражения и подозрений. Спрашивала я в основном свою приемную мать, поскольку она была более разговорчивой из них двоих. Я задавала вопросы, когда мы оставались наедине, а потом вечером, стоя у двери своей спальни, слушала, что она скажет мужу. Иногда она ничего не говорила. Иногда я не могла расслышать слов из-за закрытой двери. И все же время от времени мне удавалось уловить несколько фраз, предложение, отдельное слово, где вскользь упоминался мой отец. Он был чужаком, который, проходя мимо, ненадолго задержался в деревне, возвращался один или два раза, а потом вовсе исчез. Все жители деревни сторонились его, кроме моей матери. Ее он привлекал. Почему? Неизвестно. Может быть, дело было в его внешности, может быть — в речах, а может быть — в той жизни, которую он вел. Мне не удалось это узнать. Но ясно, что люди не любили и боялись его, и часть этого страха и неприязни перешла на меня.