– Он снова будет прекрасным, дорогая, когда ты выздоровеешь.
Она покачала головой.
Амалия внезапно вернулась к жизни. Она прохромала к кровати и схватила меня за руку.
– Так, может быть, вот это ее вылечит! – воскликнула она.
Дуфт был сбит с толку:
– Что?
– Он, его пение. – И она встряхнула мою безвольную руку.
Надежда, этот зверь с тысячью жизней, вновь зажглась в глазах Дуфта. Он посмотрел на меня с внезапным интересом:
– Неплохая идея. Мне не приходило в голову экспериментировать со звуком. Это будет еще одним направлением в нашем исследовании. Но мы должны начать с чего-нибудь более простого. Завтра мы позвоним в колокол.
– Я не хочу слышать колокольный звон, Виллибальд.
– Здесь дело не в твоем желании или нежелании, дорогая. Здесь речь идет о свойствах звука.
– Виллибальд! – Ее голос был усталым.
Дуфт начал расхаживать взад-вперед по узкому проходу рядом с кроватью.
– Это только начало, – сказал он, – чтобы собрать данные. Потом мы добавим еще один колокол, будем экспериментировать с высотой звука и громкостью… и так далее.
Амалия выпустила мою руку. Она что-то негромко прорычала, а затем в отчаянии закрыла руками уши.
– Вы полагаете, я буду тратить свою жизнь на колокольный звон, когда мальчик может так петь? – Голос фрау Дуфт вновь окреп, и ее муж прекратил расхаживать по проходу. – Позволь ему приходить и петь для меня. Делай какие тебе угодно опыты, но позволь ему петь.
Дуфт нахмурился:
– Но… – Он поразмыслил мгновение, потом отрицательно покачал головой: – Его трудно уловить, дорогая моя. Колокол – это колокол, он константен. А мальчик меняется, и голос его в одно мгновение один, а в другое – совсем другой. Вольтер говорит…
– Я хочу слушать музыку, Виллибальд.
Дуфт снова начал расхаживать по проходу, на этот раз медленнее, чем раньше, как будто боялся, что дом внезапно задрожит и он упадет.
– Может быть, Питер выучится играть на трубе. – Он бросил взгляд в сторону закрытой двери.
– Я умираю, Виллибальд!
От этого слова я вздрогнул. Это было самое плохое слово в мире. Дуфт застыл. Медленно повернулся к жене. Амалия взяла меня за руку, сжала ее, и каким-то образом мне стало понятно, что она хочет, чтобы я пожал ей руку в ответ. Я так и сделал.
– Пожалуйста, пусть он приходит, – сказала фрау Дуфт. – Это сделает меня счастливой.
Виллибальд приподнял с лица маску и вытер рукавом нос:
– Возможно… в отведенное время… ненадолго.
– Он такой тихий. Значительно тише Питера.
– Мы не должны спешить.
– Конечно.
– Дабы избежать негативного эффекта.
– А я буду секретарем, – сказала Амалия, и в этих голубых глазах снова появился свет. – Я могу это делать лучше, чем Питер.
Виллибальд посмотрел на дочь сверху вниз:
– Ты?
Амалия кивнула. Она взглянула на меня, но в ее взгляде не было тепла – в нем был вызов, как будто она говорила:
Я оглянулся – и увидел, что теперь они все пристально смотрят на меня. Как могло это случиться? Конечно, я хотел петь для этой больной женщины. И все же этот строгий и неуверенный в себе человек, пышный дом, девочка, от которой затрепетало все мое тело, когда она взяла меня за руку, – все это было не для меня.
– Ну что же, решено, – сказал Дуфт. – Завтра я зай ду к аббату.
Он поцеловал жену в лоб через маску. Подтолкнул к двери меня и Амалию.
– Подождите, – сказала фрау Дуфт.
Мы обернулись.
– Как тебя зовут? – спросила она у меня.
Наверное, у моей матери мог быть такой голос, если бы она могла говорить.
– Он не говорит, – ответила за меня Амалия.
Но я сказал.
– Мозес, – произнес я голосом мыши, и глаза Амалии расширились от удивления. – Gute Nacht[20], фрау Дуфт.
XIV
– Мозес, – только и смог вымолвить аббат, появившийся на следующее утро у дверей репетиционной комнаты.
Он выплюнул мое имя, как будто это было что-то неприятное, прилипшее к его языку, и отвращение оставалось на его лице и после того, как он от этого избавился. Ульрих и мальчики повернулись ко мне, и, как мне показалось, я заметил жалость на их лицах. Мои ноги беззвучно проскользили по полу, и, стараясь не поворачиваться к аббату спиной, я выскользнул в дверь.
Я был уверен: ему сказали, что я пел в спальне фрау Дуфт. Он закрыл дверь, пристально посмотрел на меня и дернул носом.
– Музыка, – сказал он, и с каждым словом его холодные глаза все ближе и ближе придвигались к моему лицу, – это не болеутоляющее средство. И не тинктура[21] какого-нибудь врача. Я не больницу строю, а церковь. Этот человек глупец.
Аббат резко выпрямился и обернулся, чтобы посмотреть в окно на кипенно-белые стены своей церкви. Он даже сощурился от их сияния.
Он воздел палец и направил его мне в лицо:
– В этом городе так мало этих треклятых каменщиков. Если бы не они, я даже не стал бы обсуждать его просьбу. Но он сказал, что у него они есть и что он сможет отрядить мне с полдюжины. Почему твой голос столь ценен для него?
При этом он прищурился, и я почувствовал, что он пытается прочитать ответ в мягких чертах моего лица.