Старик целыми днями бродил по предгорьям, а в пещеру возвращался с темнотой, Губы его потрескались, глаза гноились. Он постоянно сетовал на судьбу, проклинал свою долю, но продолжал заботиться о Корабае: кормил его, поил настоем лечебных трав. Разговаривали они мало. Корабай затаил свое горе, с каждым днем душа у него болела все больше, он рад был молчанию старика, боялся расслабиться, дать волю слезам. А сам старик с его единственным здоровым глазом был похож на открытую рану, на комок горечи — столько он вынес, претерпел на своем веку. Видно, столкнулся он с лютой жестокостью, поэтому и бежал из родных мест, сделался скитальцем. Когда, в какой день и час родилась его скорбная песнь, причитание, похожее на стон? Ему не нужны были слушатели, он пел для себя, сам себе жаловался, сам себя утешал. Раньше он жил среди своих, но нагрянувшие по велению Цэван-Рабдана ойротские зайсаны всех захватили в плен, оставили только пепелище. Они насильно увели его земляков. Так три тысячи киргизских семей побрели на далекий Тяньшань. Это случилось осенью 1703 года.
Старик не мог без слез видеть опустевшие жилища, вытоптанные пастбища. Губы его мелко дрожали, лицо избороздили морщины.
Корабай не знал об этом бедствии, не знал, что сам стал жертвой вероломных ойротов, его тревожили смутные догадки, но ими он не смел поделиться со стариком. Корабай целый день был наедине со своими горестными мыслями. Особенно тяжело было ему по вечерам видеть сгорбившегося над костром старца, когда он, проводив солнце, возвращался в пещеру. В его слезящихся глазах плясали отблески огня, напоминая волны неведомого моря. То было пламя затаенной надежды, тихой, похожей на стон; как седое изваяние он долгими часами неподвижно сидел у огня.
Однажды старик не пришел ночевать, а Корабай не мог уснуть. Темная пещера показалась ему сырой могилой, паутина на каменных стенах, неведомые шорохи — все стало для Корабая гнетущим кошмаром. Что это? Шум дождя или шаги, спешащие сюда? И вдруг Корабай услышал жалобный голос Балаим: «Сурпы! Хочу свежей сурпы!»
Всю ночь Корабай провел в бреду.
К вечеру вернулся старик. Молча он положил перед Корабаем женскую косу. Корабай схватил эту черную косу, сплетенную из трех прядей; он узнал серебряную подвеску, которую своими руками сделал для Балаим.
Старик ворошил хворост. Высоко взметнулось пламя, окрасив пещеру кровавым отсветом. Как всегда, старик затянул свою заунывную песню. Вырвавшаяся словно со дна черного котла, она умолкла, придавленная тяжелой темнотой.
5
О жестокая смерть… Беспощадная владычица мира… Разве найдется на свете хоть один, кто прожил тысячу лет! Или пятьсот? Стальной капкан смерти подстерегает каждого. Она может скрутить в бараний рог и твоего друга, и заклятого недруга. Разве, борясь за трон, Галдан-хан пощадил своих братьев? Нет, хунтайши истребил всех до одного. А он, Цэван-Рабдан, не пожалел Галдана-Бошохтуу. Значит, и ему смерть оказала услугу.
Возлежа на тигровой шкуре, постеленной поверх хорасанского ковра, Цэван-Рабдан дремал, изредка поглядывая на Ахай-ханыке, массирующую ему ноги. Его усы и бороду запорошил иней времени, но и красота ханши поблекла. И по ее прекрасному лицу прокатились колеса лет — испещрили его мелкими морщинами. Куда делась юная прелесть, игривый смех молодой чертовки, сводивший его с ума, разжигавший пожар страсти? Увяла и память о том далеком времени, когда он проводил ночи без сна в ее объятиях и встречал пунцовую зарю в сладком изнеможении. И, словно им не хватало радостей на супружеском ложе, они мчались по степи на резвых скакунах, опережая свиту. Хан хватал за тонкую талию раскрасневшуюся от быстрой езды ханыкей и жарко целовал ее в белую шею, потом они уединялись в зеленой шелковистой траве…
С тоской смотрел Цэван-Рабдан на поблекшую Ахай, словно не веря, что эта располневшая женщина когда-то была стройной и легкой как лань.
В последнее время он много думает о смерти, непроглядными ночами ощущает ее присутствие.
Дурбень-тумень-ойроты разрознены. Тургауты — на Идиле, хошоуты — в Кукуноре. Одних прибрали русские, других — китайцы. Халха склонилась перед хуанди — цинским императором. Попрана память святого Чингиса, на сорок частей раздроблена его страна. Священная Лхаса не помогает ему, она исполняет волю Цинской империи. А что, если, призвав на помощь дух Дзон-Каба, освободить Тибет? Но для этого нужен повод. А если он найдется, можно, опираясь на Лхасу, подавить хошоутского Гуши-хана.
Цэван-Рабдан подобрал под себя ноги; он раздумывал, перебирая бороду кончиками пальцев.
Размышляя в который раз, как подчинить хошоутов, Цэван-Рабдан вспомнил, что дибой{54} Тибета является не кто иной, как Ладзан-хан. «Ну да, Гуши-хан — мой сват, я отдал его щенку мою дочь…» Это случилось десять лет назад, с тех пор он не виделся с дочерью. Выросшая в любви и холе, красивая девушка обливалась слезами — она не хотела уезжать в чужую, неведомую страну.