Остается наиболее трудный вопрос, — вопрос о степени достоверности помещенных в «Очерках» разнообразных сведений. В какой мере можно доверять произведениям пера столь страстного и несдержанного. Густой налет сплетни и брани производит малоблагоприятное впечатление; иногда трудно удержаться от мысли, что личные отношения играли большую роль в оценках титулованного эмигранта, как отрицательных, так и положительных, и что, говоря словами Тучковой-Огаревой, он в своих писаниях «сводил свои личные счеты, по совести или нет — ему одному известно»[230]. Современники, как общее правило, относились отрицательно к этой стороне его публицистической деятельности. «Долгоруков только повторяет то, что всякому как истина или как сплетня более или менее известно, приукрашивая свой рассказ бранными словами», — категорически пишет д-р Э. С. Андреевский[231]. Н. А. Белоголовый с удовлетворением отмечает, что Долгорукову пришлось «поплатиться за свои не всегда достоверные печатные обличения», и что «он не мог представить в защиту своей книги (La Vérité sur la Russie) никаких серьезных документов»[232]. Есть указания, что Герцен, ценя его как сотрудника «Колокола», тем не менее относился с некоторой осторожностью к его суждениям. По поводу печатавшегося в 1867 году в «Колоколе» «Письма из Петербурга» он категорически настаивал на смягчении его тона: «Я решительно не могу допустить без подписи все, что вымарал, — писал он Огареву 4 марта. — В этом у меня уступки не жди. Я кладу полное veto. Даже с подписью я вряд напечатал бы. Читал ты или нет? Rather (вернее) нет… О Жуковском я вымарал для сына, — добавляет он, — да оно же и неверно». «В статье Долгорукова, — подтверждает он 7 марта, — мои вымарки следует исполнить. Ответственный редактор — я, и на себя не беру писать про Соллогуба, что он вор»[233]. Если верить некоторым показаниям, Герцен и после смерти Долгорукова «далеко не высказывался в пользу направления, которому следовал Долгоруков в I томе «Мемуаров»; по его мнению, многое было через меру резко, как продукт желчного характера князя, и часто историческая истина принесена в жертву мелкой сплетне, до чего, как известно, Долгоруков был страстный охотник»[234]. Вероятно, и Н. А. Тучкова-Огарева отражала мнение Герцена, когда писала: «Страстный характер Долгорукова бросался в глаза: нельзя было безусловно верить всем его подозрениям». В тех кругах, которые были непосредственно задеты обличениями князя, отзывы о литературной деятельности его были гораздо резче. В петербургском высшем свете о нем прямо говорили, как о «замечательном лгуне»[235]. «Брань такого человека не стоит даже презрения», — заявлял поэтому обиженный им незаслуженно кн. В. Ф. Одоевский[236]. В том же тоне высказывалась та часть русской прессы, которая так или иначе была связана с правительственными и аристократическими кругами. Суворин едко писал в 1868 году, что «воспоминания Долгорукова о собственной жизни и лицах, бывших с ним в близких отношениях» отличаются «мифичностью»[237]. Бартенев в «Русском архиве» напоминал в 1870 году, что воронцовский процесс «доказал всю недобросовестность автора La Vérité…» и крайнюю осторожность, с которой надо пользоваться его часто «весьма интересными данными»[238].

И среди французской публики, по крайней мере тех ее кругов, которые были связаны с верхами русского общества, желчные инвективы Долгорукова не встретили ни доверия, ни сочувствия. «Знаете ли что это такое?» — с пафосом восклицал на суде прокурор по поводу «La Vérité». «Это — памфлет… Выражение неточно и слабо. Это — пасквиль, и пасквиль отвратительный, направленный против предков и против отдельных личностей. Под предлогом анализировать учреждения своей родины, он их диффамирует без всякой меры, и страстность увлекает его до такой степени, что он доходит до самой грубой карикатуры… Главным образом нападает он на личности. Какой мотив заставляет его диффамировать на каждой странице и в каждой строчке лица и должности? А между тем эти 400–500 страниц переполнены скандалами»[239].

Перейти на страницу:

Похожие книги